В Гонконге всякое прибытие в конечный пункт — не важно, на поезде или трамвае, на автобусе, маршрутке, пароме или метро — воспринимается пассажирами как эвакуация, граничащая с паническим бегством. Так вышло и на сей раз: люди скопом ринулись к узкой двери. Мэйпин посторонилась, пропуская Бетти, удовлетворенно отметил Чеп, — Бетти, впрочем, этого не заметила, поскольку сама работала локтями, пробиваясь к сходням, бормоча: «Вот еще китайские церемонии».
— Ну, до скорого, — сказал Чеп.
Мэйпин, глядя ему в глаза, помахала на прощанье своей маленькой рукой. Другой рукой — зажимая в кулачке ключ — она якобы придерживала подол платья. Истинной подоплеки не выдавало ничто — ни ее лицо, ни ее поза. Чеп ощутил гордость за Мэйпин, способную хранить такие страшные секреты. Он ею восхищался; а восхищение Мэйпин тут же переросло в восхищение всей толпой вообще, ведь в Гонконге у каждого человека свои секреты — настоящие секреты, которые сродни сокровенным тайнам бытия, ибо в них не посвящают никого и никогда.
— Да пойдем же, Чеп, — произнесла мать.
Толпа людей, устремляющихся в сторону Сентрал, вспучилась волнами вокруг Мэйпин, поглотила ее; а Чеп все силился увидеть ее, дать понять, что он ее не оставит. Китайскому обычаю «взгляда напоследок» она придавала большое значение. Он никак не мог отыскать глазами ее лицо.
— Чеп!
При мысли, что надо искать такси, мать загодя начала ворчать. Чеп злился, что его так бесцеремонно уволокли из Макао; ему нестерпимо было думать, что сейчас придется тащиться с матерью домой. В ту самую ночь, когда он собрался признаться любимой женщине в любви, ему помешали с ней остаться.
Кто-кто, а Мэйпин поймет. Постоянная забота о матери — это очень по-китайски. Нудные обязанности, препятствующие тебе предаваться удовольствиям, — тоже очень по-китайски. Не высказывать, что у тебя на сердце, — это по-китайски; знать, но говорить «не знаю» — это по-китайски; любить безмолвно — это по-китайски; ничем не выдавать своих чувств, тем более страстных, — это по-китайски. Итак, превратив свое расставание с Мэйпин в китайский парадокс, не обмолвившись и словом о том, что у него на душе, Чеп не сомневался: в этом прощании она прочтет желание остаться с ней, любить ее, сделать ее своей женой, увезти отсюда. В миг этого китайского расставания они стали близки, как никогда раньше.
Вытянувшись во весь свой немаленький рост на кровати в Альбион-коттедже, Чеп расположил ступни под прямым углом к постели и, сложив руки на груди, уставился в потолок точно так, как в минуту блаженства в «Бела Висте», подобно мраморным изваяниям на английских надгробиях.
И взмолился, чтобы Мэйпин в Коулун Тонге делала в этот миг то же самое. Страдать — это по-китайски, не жаловаться — это по-китайски, растворяться в толпе — тоже по-китайски. Его «взгляд напоследок» — не самая последняя попытка взглянуть на нее, но последняя удачная, на цыпочках, с мучительно вытянутой шеей, — пришелся на момент, когда она пробиралась, точно потерявшийся маленький мальчик, сквозь толпу (он узнал ее по затылку): «Я тебя люблю».
Утром он проснулся с намерением тут же помчаться в «Империал стичинг», чтобы увидеть Мэйпин. Войдя в «залу», он увидел, что мать уже пьет чай за столом. Она читала «Спортинг ньюс», обводя имена перспективных лошадей, — на ее языке это называлось «гандикапить лошадок».
— Наше счастье, — произнесла она, глядя в газету.
У скаковых лошадей бывали клички типа «Наше Счастье», и, возможно, она имела в виду лошадь, на которую выгодно ставить. Но мать все не умолкала: говорила и говорила с тягучей, самодовольной интонацией, словно нарочно силясь задержать Чепа. За ней такое водилось: иногда она ловила его своими придирками, как сетью, возводила перед ним стену из слов. И чем дальше, тем хуже: в последнее время она вообще впала в какую-то деспотическую словоохотливость. Сделка с мистером Хуном изменила ее мировоззрение, обнажила властные замашки, ранее бывшие просто милыми причудами забавной старушки.
— Я всегда считала, что твой отец распоряжался деньгами по-дурацки. Фабрика эта треклятая.
Улыбнувшись Чепу, она похлопала по стулу рядом с собой, у стола, где поднимался пар над ее чаем.
— Мистер Чак — продолжала она, безостановочно подчеркивая клички лошадей, не поднимая головы. — Бедный старик Геннерс. Может, и верно говорится «Живешь — ни в грош ни ценят; помрешь — враз хватятся», но если б мистер Чак не протянул ноги, светил бы нам сейчас миллион гиней? Было бы у нас «все чудесно, чего и вам желаем»? Вряд ли.
И вновь слово «миллион» в ее устах придало ей нелепый гаерский вид; ляпсус еще почище всех ее избитых пословиц и простонародных выражений. Словом «миллион», а тем паче «миллион гиней» — те, кто его употребляет, выдают себя с головой. От банкиров его услышишь редко, зато пассажиры жестких скамеек на верхнем ярусе трамваев, зажимающие в кулак, чтобы не потерять, билеты за тридцать центов, бормочут «миллион» не переставая.
— Красота, — продолжала она. — Вот что, Чеп, выпей-ка чашечку чаю и ешь овсянку, пока не остыла. Ван!