В кучно сжатой, раскачиваемой автобусом толпе Надя, с усилием выпростав одну руку, вытирала лицо комочком уже насквозь мокрого платка. Женя следила за неоживленным выражением этого лица и пугалась его. Испуг побуждал действовать, чтобы выпростать Надю из остановившейся мысли. Но действовать можно было только языком — она придумывала вопрос за вопросом, так что голос ее вспархивал на весь автобус, привлекая внимание тех, кто стоял ближе, и заставляя дальних отыскивать говорунью глазами. Особенно зазвенел голос, когда — на расспросы о яснополянских подругах — Надя сказала про Машину свадьбу.
— Вот это да-а! За кого ж она?.. За Павла? Не может быть! За твоего дядюшку? Сколько ж ему годков?
— Тридцать один.
— Старик! — воскликнула Женя и огляделась вокруг, ища сочувствия. Наткнувшись вплотную с собой на усмехавшегося старичка с изящно обработанным уголком бороды, она деликатно поправилась: — Я понимаю, если бы женщина лет двадцати пяти или, пусть там, двадцати трех, наконец. А то вообрази себе!..
Опять она оглянулась и, встретив новые полунасмешливые улыбки, убежденная в общей солидарности, продолжала болтать еще бойчее. Интерес к свадьбе был у нее так естествен, что никто не заподозрил бы, как она радовалась своей удавшейся хитрости: глаза Нади становились отзывчивее, ответы охотней. Но Надя не ответила бы, почему стала общительнее. Вместе с тлеющей надеждой вдруг увидеть мать росла боязнь, что надежде не сбыться, и лучше всего было отдаться еще не остывшей новости о замужестве Маши.
Она первой пробралась к выходу на остановке у Большого театра и, спрыгнув, не слыхала, как позади нее жикнули, точно рапиры, ехидный выпад старичка и парирующий ответ Жени.
— Теперь вам, молодежь, хлебнуть горюшка, — сказал старичок, соскакивая следом за Женей на тротуар, и она прошипела через плечо:
— Фашистам, а не нам хлебнуть! Подхватывая вместе с Надей чемодан, она сказала:
— Вредный какой старикашка!
— Ты все о Павле?
— С ума я сошла? Неужели ты не заметила? Этот сивый все время строил глазки!
Но обе они тут же примолкли. Цель их была на виду: громадина гостиницы поднималась к небу, и лента прохожих рябила вдоль мраморного фасада, и одна нитка отрывалась от ленты, другая вплеталась в нее — это входили и выходили люди через распахнутую стеклянную дверь гостиницы.
Отсюда Надя вела потом свой счет войне. Здесь, в гостиничном вестибюле, начался ее московский отдых, ни на что не похожий из испытанного когда-нибудь в жизни и уж-действительно совсем иной, чем обещало воображение, когда она мечтала о московском блаженстве свободного, бесконечно долгого лета.
В человеческом бурлении девушки немного оробели. Женя пересилила замешательство, скорее. Проныривая между людей, она нашла то течение, которое струилось к портье. У них не мог не возникнуть спор — кому подойти за справкой, но Надя быстро уступила в ужасе перед ударом, которого ждала. Она остановилась поодаль от очереди, выбрав такое место, откуда хорошо было видно лицо Жени. И она прочитала по нему безошибочно оба ее вопроса и полученные ответы, краткие, как два поворота ключа в замке.
Пока подходила очередь и пока служащая справочного стола перебирала картотеку, Женя была уже готова не только стойко встретить слово — «выбыла», но готова и к тому, чтобы снова утешать Надю обдуманным планом действий, который, впрочем, ничего не мог бы дать, разве лишь оттянуть минуту бессильного примирения с тем, что случилось.
Но когда, осмотревшись, Женя увидала свою подругу сидящей на чемодане так низко, точно на полу; когда увидала ее голову уткнутой в коленки, выпиравшие кверху торчком, и ее руки, оцепенело прижатые к затылку, — когда увидала ее такой, у нее вылетело из памяти все, что она успела приготовить.
Она бросилась к Наде, с бега опустилась на корточки и, гладя ее руки, забормотала бессмысленно-страстно:
— Ну, Наденька! Ну, миленькая! Ну, пожалуйста, пожалуйста! Прошу тебя, родненькая. Хорошая-хорошая! Пожалуйста…
Под это порывистое бормотанье с жарким и одновременно баюкающим поглаживанием стали вздрагивать Надины плечи. И Женя принялась потихоньку отрывать ее руки от затылка, добираться пальцами до ее подбородка, приподнимать ее голову. Глаза Нади были почти сухие, но Женя вынула из ее кулака потяжелевший платок, вложила взамен свой и с упрямой нежностью помогала Надиной руке водить им по мокрому лбу, бровям, вискам.
Они вместе встали, распрямились, и Женя оправила на Наде платье, одергивая его поспешными щипочками. Надя сказала:
— Не говори ничего. Я все знаю.
— Ты знать не можешь, — с неприступным убеждением возразила Женя.
— Не говори ничего, — повторила Надя.
— Как это можно не говорить? Ты же не знаешь, какую мне дали справку.
— Улетела вчера, — словно бы равнодушно отозвалась Надя.
— И что же из этого? — распалялась Женя. — Абсолютно ничего! Я спросила, куда? Куда улетела? Мне сказали: «Уезжающие этого не докладывают, и нам неизвестно». Им неизвестно, а тебе? Что ты знаешь? Ровно столько, когда шла сюда. Поэтому…
— Поэтому перестань!