После тихого часа я спешу снова взять своё чудо в руки, показать детям из группы. И нахожу его сломанным, разбитым. Рядом с трубой на полу валяются обычные цветные стекляшки. Ко мне подходит Игнат Ломов и говорит:
Мои пальцы намертво впились в протянутую Ломовым руку. Улыбка начала сползать с его лица. Кости в кисти захрустели. Меня доброжелательно оттащили крепкие мужчины с благодушными лицами. Дружинники сопровождали делегатов, и гадкое тупое довольство мгновенно влилось в мой нос.
Я опять оказался в «Острове спокойствия», и теперь Борис Семёнович знал, с каким куском памяти надо работать. Но на эти действия я должен был подписать согласие. Мне предложили на выбор полностью стереть тот день из памяти; заменить фрагменты с разбитым калейдоскопом на яркие картинки продолжения веселья, где игрушка была цела, а мы с Игнатом смотрели в неё по очереди; исключить слова Игната, создать воспоминания, как будто это я сам сломал калейдоскоп; и много, много другого. Но я отказался от всего. Всё было неправильно, нечестно. Я хотел помнить и знать правду. Без этого я бы не мог оставаться собой. Я целиком был бы заменён. И стал бы таким же, как Ломов.
Мне дали две недели на раздумья. Меня больше не могли держать в больнице без лечения, а от манипуляций с памятью я отказался письменно. Но должен был быть какой-то выход, и он появился. Борис Семёнович предложил сделать запрос на криосохранение. В наше время это исключительная мера. Замораживают только тех, кто отказался от лечения болезней современными методами. А ведь у нас лечат всё. И люди счастливы. Почти все. Разрешение на криоконсервацию дают врачи совместно с Комитетом. Мой случай уникален, и решение было принято сразу, они были рады избавиться от непонятного психа. Я подписал согласие на сохранение, причём указал максимальный срок, семьдесят лет. Мой врач заверил, что достаточно лет десяти-двенадцати, за это время найдутся новые методы работы с памятью. Но я хочу другого.
Мне настолько жутко, что я просто бегу отсюда. Не могу смотреть, в кого превращаются люди. Не могу ничего изменить даже для себя, не говоря уже про всех нас. Суждено ли мне разморозиться когда-нибудь, я не знаю. Может быть, общественное счастье достигнет предела, и люди исчезнут, истребив сначала всё вокруг. И я очнусь там, где нет людей. А может быть, я не проснусь вовсе. Иногда сквозь отчаяние пробивается что-то. Наверное, это надежда.
Меня отправили домой для подготовки. Прощаться мне не с кем. Я готов и жду. Завтра будет приведено в исполнение совместное решение Комитета и врачебной комиссии. Меня заморозят на семьдесят лет. Квартиру оставят под электроохраной. Мои личные вещи отправят в хранилище. Эту бумагу тоже. Когда я расконсервируюсь, могут возникнуть пробелы в воспоминаниях. Они исчезнут сами собой, но я хочу сразу вспомнить всё самое важное. Надеюсь, я ничего не забыл. Когда завтра лягу в капсулу, я надавлю пальцами на глаза и увижу чудесные миры.
Анатолий Белиловский[9]
Привереда
Она уже набралась шампанским, а я наврал с три короба. И даже успел поплакать у неё на плече.
— Бедный, бедный, — приговаривала она. — Это так грустно. Так, значит, ты не можешь завести ребёнка с резус-положительный женщиной?
Я покачал головой:
— Давно бросил пытаться.
Она засмеялась:
— А у меня первая отрицательная. Уже много лет как сдаю кровь.
Я уважительно посмотрел на неё и спросил:
— Может, поженимся?
Она хихикнула:
— Начнём с тест-драйва.
Мы ушли через коридор, где не было зеркал. До её квартиры мы так и не дошли. Я был голоден; а на резус-положительных у меня аллергия.
Константин Чихунов[10]
Каждому своё
Оранжевое солнце, тёплое и щедрое, заглянуло к старику.
Учитель Хасим, сидел в выгребной яме, по грудь погрузившись в зловонную жижу. Мясистые белёсые черви ползали по телу, путаясь в складках одежды.
— Здравствуй, отец Фоникон, — прошептал старик, улыбаясь утреннему светилу цвета спелого апельсина. Прикрыв глаза, он подставил морщинистое лицо ласковым лучам.