— Понимаете, у меня был сиамский кот-людоед, — доверительно сообщил Саня. — Однажды ночью он налакался валерьянки и решил мной закусить. Сражение было долгим — мне едва удалось вырваться. Но отметины остались.
— Так откуда все-таки?
— Доктор! — Саня испуганно уставился на ее правое плечо. — Какой кошмар, доктор!
— Что… там? — она оцепенела.
— Только ради бога не двигайтесь!
С изваяния мигом слетела вся спесь, и перед Саней стояла уже не каменная статуя, а очаровательная испуганная женщина, обыкновенная трусиха с огромными глазами. Он помедлил немного и осторожно снял с ее плеча крохотную букашку, невесть откуда взявшуюся, и подробно рассказал про вынужденную посадку в училище, про симпатичного моряка Жору и его панический страх перед эскулапами. Он рассказывал весело, и женщина-врач смеялась, плавными движениями пристегивая к Санькиным рукам и ногам браслеты с электродами, надевая на грудь датчики, щелкая кнопками и тумблерами на пульте управления. Через полчаса она знала о Санькином организме и особенностях нервной системы все.
— По моей узкой специальности у вас все в порядке, — сказала она. — Вы идеально здоровы. Даже завидно. Желаю вам и вашему сиамскому коту удачи. И зовите своего товарища. Если моряк здоров — все будет хорошо.
— Он необыкновенно здоров. Вы это увидите сами.
— Зовите же вашего товарища!
Но белокурому красавцу, видимо, не суждено было дойти до симпатичной шатенки с огромными глазами. Жору «зарезал» хрустяще-накрахмаленный старичок. Он обнаружил в сердце гиганта какие-то легкие шумы — следствие увлечения штангой. Но Жора никак не хотел в это верить и бил себя огромными кулачищами в грудь, в то место, где стучало сердце, и его мощное тело содрогалось и гудело, как прокованный металл.
— Сердце? — кричал в истерике гигант. — Это не сердце — машина! Смотрите, какие нагрузки выдерживает этот агрегат! Смо…о…т…
И вдруг весь обмяк, побледнел, бессильно опустил руки, жадно хватая широко раскрытым ртом воздух.
— Укол этой барышне! Живо! — пришел в движение старичок. — Теперь он сам убедился, что сердце у него никудышное!
Жора лежал на кушетке белый, как лист бумаги, и недвижный. Он лежал минут пятнадцать, потом тяжело встал и, качаясь, пошел к открытой двери, откуда Саня и Леша наблюдали за происходящим. На пороге остановился, припал к косяку.
— Извините, ребята, — сказал чуть слышно. — Прощайте. Провожать не надо.
— Но, Жора…
— Я сам! Прощайте!
Вечером, когда Саня и Леша вернулись в палату, койка моряка была аккуратно заправлена, на столе лежала записка. Всего четыре слова: «Кто останется, пусть напишет!» Только четыре слова, без подписи и даты.
— Кто бы мог подумать! — вздохнул Саня. — Приедут Дима и Марс — не поверят.
— Завтра — «гонка за лидером», — Леша устало смотрел в окно. — Надо собраться. Может, пойдем погуляем?
— Давай подождем Диму и Марса и пойдем гулять вместе.
— Обязательно подождем.
Они не стали зажигать свет, хотя в палате уже сделалось сумеречно, легли, не раздеваясь, на свои койки и долго молчали. Тело у старлея доблестных ВВС ныло, как после вечного боя, когда одна атака отбита, но скоро начнется другая; он уже чувствовал ее приближение и старался понять, что произошло в первой схватке, что изменилось в мире, в нем самом. У него было такое ощущение, будто он уже не тот бесшабашный Санька Сергеев, каким был недавно, даже не тот, который понял и впитал суровые истины майора Никодима Громова, не тот, который вышел победителем из жаркой схватки с ураганом, а совсем другой. Что-то снова обновлялось в нем, обновлялось тяжело и трудно: он хотел высшей доброты и ясности, был готов любить и жертвовать, не требуя отдачи, с нетерпением ждал своих новых товарищей, Диму и Марса, волновался и переживал за них — ребята проходили испытания на центрифуге, долгие перегрузки, точно гвоздями, вбивали их в кресла, и Саня знал, как нелегко приходится кандидатам в космонавты.
— Леша, — он первым нарушил молчание. — В нашем положении не принято задавать вопросы. Но расскажи, если можно, о себе.
— Я понимаю.
Общая цель, тяжелые испытания — всё, чем они жили в затерянном среди леса госпитале, связало их крепкими узами мужского братства, и можно было наплевать на условности, потому что граница, за которой все условности кончаются, уже пройдена. Они не имели права оставаться больше безымянными. И Леша, видимо, понимал это. Он рассказывал медленно, в основном про Север, где ему до невероятности везло и где все три года был сказочно удачлив — и тогда, когда мутная пелена задергивала шторкой фонарь вертолета, а он шел «вслепую» на аэродром; и когда взлетал при шквальном ветре с палубы крохотной шхуны; и когда спасал рыбаков. Раз пять, наверное, Леша мог не дотянуть, мог шлепнуться в холодное море, но всегда что-нибудь выручало.