— «Должны», «должны»! Хорошо ты говоришь… Холодно-то как, бог ты мой, вся душа заледенела. — И Милович вздрогнул, от холода началу мелко стучать зубы. Опанци[3] скользили по камням, тянули назад. Мокрая одежда прилипла к телу. Милович так согнулся под тяжестью своей винтовки и автомата связного, что уперся подбородком в грудь. Теперь он был похож на старика, а не на парня, которому всего двадцать два года. Его пугала переправа через Дрину, пугала Сербия, а встречи с четниками[4] он боялся больше, чем боя с немцами. Он был опытный партизан, участвовал не в одном бою, но его всегда страшила рукопашная. Он немало повидал и до того, как попал к партизанам, работая в подполье. Там он старательно выполнял все поручения комитета и, может быть, никогда и не взялся бы за оружие, если бы однажды не нагрянули усташи[5] с обыском. Его, к счастью, арестовать не удалось, но враги сожгли дом, а вместе с домом сгорели инструменты. Нечем стало зарабатывать на кусок хлеба. За год, проведенный в боях, Милович заметно возмужал. На висках появилась седина, и он в добрую минуту шепотом жаловался Владе, что, когда кончится война, девушки не захотят и глядеть на него.
— Зря ты беспокоишься, — утешал его приятель. — После освобождения тебе дадут портфель министра. Будешь командовать всеми каменотесами, такую девушку найдешь, какой не сыскать от Романии до Баня Луки.
— Да ну? Так, говоришь, я получу министерский портфель, здорово, а? И не какой-нибудь, а прямо по специальности?
— Ну да, ты же сам каменотес. Это дело ты знаешь. Вот пост министра путей сообщения тебе не дадут. Это место для меня.
Как и все партизаны, Милович с нетерпением ждал прихода русских, и эта надежда поддерживала его… Но сейчас, когда бригада получила приказ и двинулась через Романию на восток, в нем все взбунтовалось. Горькая тоска легла на сердце. Хмурый, вялый, он часто останавливался, оборачивался назад и, глядя вдаль, вздыхал.
— Эх, гордая моя Босния, и до каких пор ты, несчастная, страдать будешь… Все тебя покинули, вот и я оставляю тебя.
— Что это ты, болван, там бормочешь? — спросил его Влада так, как мог спросить только настоящий босниец.
— Жалко мне…
Он не успел договорить, чего ему жалко, как донесся оклик из темноты:
— Стой! Кто идет?
— О, здесь уже наши! — воскликнул Штефек, и губы его задрожали от радости, словно у малого ребенка, увидевшего мать.
Они догнали свою роту, когда батальон расположился на привал. На вершине горы было холоднее, хотя дождь перестал. Штефек пошел искать командира, чтобы доложить ему о возвращении, а Милович свалился у тропинки, где сидели бойцы и курили, пряча огонек в ладонях…
— Ты жив, браток? — окликнул его кто-то, дергая за плечо.
— Жив, а что? — очнулся Милович от короткого сна.
— А коли жив, жми вперед, — сердито проворчал голос, и боец скрылся в темноте.
И снова перед усталыми глазами все те же картины. Опять каждые полчаса колонна останавливается — подтягиваются «хвосты», меняются носильщики раненых, бойцы отдыхают. Переход через Романию идет медленно. Места незнакомые, дороги никто не знает, а проводника найти не удалось. Блуждали долго. По нескольку раз обходили одну и ту же вершину, вновь попадали на те же самые тропинки. И всюду над ними, как смерть, поднимались мрачные скалы, а под ногами зияли голодные глубокие пропасти.
Перед зарей, когда разошлись облака и засияли холодные звезды, с Деветака подул ветер, от которого натужно застонали старые деревья. Было слышно, как скрипит и плачет сосна, вся в блестящих слезах смолы, ей вторит столетний сосед. Где-то вдалеке, за глубоким ущельем, завыли голодные волки, зарыдала сова, застрекотали какие-то птицы, и горы проснулись, а бойцам от этого стало лишь немного теплее.
II
Первый пролетерский батальон 13-й бригады, носящей имя легендарного бойца Р. Кончара, получил приказ двинуться через Романию навстречу Красной Армии. Хотя это не было неожиданностью, у бойцов от радости весело разгорелись лица и заблестели глаза. Вдруг послышались необычный шум, крики, начались объятия и поцелуи, зазвучала боевая песня: «Вперед, молодые партизаны». Забылся голод, не чувствовалась усталость, даже ослабевшие раненые перестали стонать. А раненых в этот день в батальоне набралось больше тридцати: перебитые руки, простреленные ноги, изуродованные ребра и позвоночники, а перевязанные головы никто уж даже и не считал. За время тяжелого марша многие раненые совсем обессилели и не могли двигаться, их приходилось вести на руках.