– Даже мы с Кассием считали, что это ты, – ответил я. – Мы видели его тело. Но я все-таки думаю, это не ты.
Она наклонилась, не вставая, и закрыла лицо руками. Посидела недолго. Я молча смотрел на нее.
– Спасибо.
– Ты помогла им осуществить их план. И в результате Нимейер с дочерью погибли.
– Наверное.
– В каком смысле «наверное»?
– Да так – наверное.
Меня внезапно разобрала злость:
– У Асунты была вся жизнь впереди. Она была еще маленькой.
– Ей было семнадцать. И мне тоже. Все мы повзрослели, еще не став взрослыми. Ты когда-нибудь про это думал?
– Она даже не вскрикнула.
– Она не могла. У нее был ключ во рту. Туда она его и спрятала, когда мы забрали его у Переры. Именно ключ и был необходим для побега.
Я проснулся на диване, занавесок в гостиной не было, и ее заливал свет. Эмили сидела в единственном кресле и смотрела на меня, будто бы выверяя, кем же я стал по прошествии стольких лет, а возможно, корректируя давние представления о непослушном мальчишке, который прожил с ней рядом часть своего детства. Накануне она в какой-то момент поведала, что читала мои книги и при чтении все время пыталась сопоставить одно с другим – вымышленный эпизод с реальной историей, случившейся в ее присутствии, или с эпизодом в саду, который явно был садом моего дяди у Хай-Левел-роуд. За протекшее время мы оба поменяли свои места. Она перестала быть предметом безотчетного обожания. Я больше не сидел за «кошкиным столом». Но лицо Эмили для меня так и осталось недосягаемым.
Какой-то писатель, не помню кто, сказал про одного персонажа, что тот наделен «смутительной грацией». Именно такой для меня всегда и была Эмили – с ее теплотой всегда соседствовала неуверенность. Ей можно было верить, а сама она себе не верила. Она была «хорошей», но только не в собственных глазах. И качества эти так и не сумели уравновеситься, достичь гармонии.
Она сидела – волосы забраны в узел, – обхватив руками колени. Лицо в утреннем свете было красиво какой-то новой, более человечной красотой. Что я хочу этим сказать? Видимо, то, что теперь мне были внятны все подробности ее красоты. Эмили стала непринужденнее, в лице отчетливее отражалась ее суть. Я понял, как именно темные черточки ее души запрятаны в складках внутренней щедрости. Они не перечеркивали нашей близости. До меня дошло: именно ее, Эмили, я никак не мог отпустить от себя большую часть своей жизни, несмотря на исчезновения и разлуки.
– Тебе пора на паром, – сказала она.
– Да.
– Теперь ты знаешь, где я живу. Приезжай в гости.
– Приеду.
Ключ у него во рту
Эмили отвезла меня на причал, я взошел на паром вместе с другими пассажирами. Она попрощалась в машине, а выходить не стала, хотя машина осталась на месте и она, видимо, следила за мной сквозь блестящее ветровое стекло, – тот же блеск скрывал ее от меня. Я поднялся по двум трапам на верхнюю палубу и посмотрел назад, на остров, – домики, рассыпанные по склону холма, а возле причала красная машина и внутри – она. Паром дернулся, мы отчалили. Было холодно, но я остался на верхней палубе. Двадцатиминутное плавание, прозвучавшее как эхо, как стишок, долетевший из прошлого, – таким же эхом были для меня последние день и ночь моя кузина Эмили.
У меня когда-то был друг, сердце которого «сдвинулось» после того, как он получил душевную травму и отказался это признавать. Только через несколько лет, на осмотре у врача по поводу какого-то другого недомогания, и был обнаружен этот физический нюанс. Когда он рассказал мне про это, я призадумался: а ведь, наверное, у многих из нас есть этот сердечный сдвиг, иной наклон, миллиметр или даже меньше от изначального положения, неведомое нам перемещение. У Эмили. У меня. Наверное, даже у Кассия. Как так вышло, что с тех самых пор чувства наши как бы смотрят под углом, вместо того чтобы глядеть окружающим в лицо, а результат – полная отстраненность, в некоторых случаях просто хладнокровная самодостаточность, губительная для нас самих? Не из-за этого ли мы, ничего до конца не поняв, так и остались сидеть за «кошкиным столом», все оглядываясь и оглядываясь назад, выискивая даже теперь, в почтенном возрасте, тех, с кем мы тогда путешествовали, кто сформировал нас нынешних?
А потом я впервые за много лет подумал про капризное трепетное сердце Рамадина, от которого он как раз не отстранялся, о котором постоянно пекся во время плавания – вел себя так, будто сидит в инкубаторе, пока мы с Кассием носились вокруг, веселые и опасные. Столько времени прошло с того путешествия и с тех наших общих дней на Милл-Хилл. Но ведь именно Рамадин, самый осмотрительный, как раз и не выжил. Так что же было лучше для всех нас – неведение или бережное отношение к собственным сердцам?