— Всё, что я сказал, было — «привет». — Ей улыбался Пелл. То ли неловко, то ли беспокойно, словно улыбка цеплялась за одни лишь скривившиеся губы, вопреки выражению глаз. По-прежнему высокий, как смутно отлеглось у неё в памяти, — и по-прежнему статный. Пуще того — красивый. За то время, что они не виделись, мужчина отрастил вьющуюся бороду, в тон тёмным завиткам волос. По рукавам светло-синей рубахи ползла вышивка, начищенные чёрные сапоги, по колено, ярко блестели. Талию охватывал такой же чёрный массивный пояс, из хорошо выделанной кожи; на бедре висели изящные ножны, откуда торчала рукоять ножа цвета слоновой кости. Одним словом, одетый, как подобает сыну торговца — и, разумеется, вполне отдающий себе отчёт о своей привлекательности. Красавчик Пелл, милашка Пелл, сердцеед Пелл, признанный деревенский щеголь, что и говорить. Она было аж загляделась на него: улыбка мужчины расплылась ещё шире. Некогда он принадлежал ей. Некогда он сам избрал её — каково! Вещь, поражающая до глубины души своим необыкновением. Сколь признательна она была ему, сколь сговорчива, сколь покладиста — в этом своём изумлении. Розмари б с самого начала догадаться: не удержать ей его, не сдержать. Даже заимей дитя под сердцем. Он оставил её, отбросил, — всё ровно так, как и предупреждала наперёд родная мать. Всё так и вышло.
А теперь он вернулся назад. Застарелый гнев заворочался где-то внизу живота, — и она заговорила сама с собой, утверждая, что не чувствует более к Пеллу ни малейшего влечения. Вообще ни капли. Напоминая себе о всех тех ночах, что она исходила плачем и рыданием, ибо он бросил её, одну и в тяжести, носящую его ребёнка, погнавшись за раскрасавицей Меддали Моррани — и барышами её папаши. Долгих ночах, тоскливых ночах, мучительных ночах без него; алчущих тёплого мужского тела в постели, — мужа, защитника и опоры для неё. Воскрешая все сомнения, что, как приступы болезни, терзали раз за разом: мол, она сама была слишком невзрачной, слишком незавидной особой, чтобы удержать его, слишком располневшей из-за своей тяжести; одним словом, и вовсе —
— Ты что, ничего не хочешь сказать мне? — спросил он, наклоняя голову (завитки тёмно-каштановых волос трепыхались на легко поддувающим под вечер ветерке), выцеливая её глазами и продолжая улыбаться. Когда-то эта смертоносная улыбка мигом пленяла, лишая всякой воли. Сбавили ли эти губы с тех пор свою колдовскую силу или напор ослабляла тёмная борода, прикрывающая подбородок? Или это она сама попросту настолько изменилась?
— Не думаю, что нам есть, о чём говорить.
Сгорбившись, Розмари согнулась над грядкой, осторожно подёргивая капустную рассаду, чтобы та вновь привстала вертикально, как и была, подсыпая по бокам землёй для надёжности. Она легонько похлопала ладонью вокруг ростков, приминая комья. Когда же наконец подняла глаза вверх, он всё ещё слал ей любовную улыбку. Нежно. Небрежно. Наивно. Она только покрепче стиснула челюсти, почти слыша зубовный скрежет.
— Чего ты хочешь?
— Я дома, — сказал он запросто, как если бы одно это слово разъясняло всё. Извиняло всё. Изменяло всё. — Я вернулся к тебе, Розмари. — Вздохнув, он слегка смягчил улыбку уголком губ. — Я знаю, что у тебя на уме, милая.
Вот и всё, что он смог предложить, подмечала она раз за разом. Значит, понабравшись ума, да? Вернувшись к ней — и её сыну, да? Как там, тяжко и скрепя сердце, да? Без извинений, малейших извинений, за всё, что проделал с ней, за те унижения, что ей пришлось претерпеть перед всем селением. Без мысли, крошечной мысли, за то, через что ей пришлось пройти, управившись с рождением ребёнка —