Кажется, она что-то подозревала, потому что остановилась у угла стойки, повернулась и посмотрела на меня испуганными глазами, с гримасой, которая открывала ей зубы, но не была улыбкой; и, зовя официанта, чтобы расплатиться, выскакивая на улицу, мчась под дождем к первому попавшемуся поезду, чтобы бежать все равно куда, я видел ее перед собой, худую, остановившуюся у оловянного изгиба стойки, с нерешительно искривленной шеей, глядящую на меня, подняв губу над твердо сжатыми зубами».
XV
Англичанин
Диас Грей узнал его, открыв окно; он ни минуты не сомневался, кто это, едва разглядел его. Тот сидел напротив Лагоса за железным столом в саду, без пиджака, с маленькой потухшей трубкой в руке, с худым заносчивым лицом, которое выражало умышленное и внешне незыблемое довольство. Это было лицо, вылепленное из воли и терпения, а фанфаронство, хотя уже очень глубокое, проникшее почти до костей, не могло, как казалось, иметь ни последствий, ни подлинного значения, ни иной миссии, кроме демонстративной.
Лагос встал навстречу врачу, раскинув руки.
— Добрый, добрый день, доктор. Так поздно и в этой обстановке… Хорошо же вы лечите своих больных! Спать до десяти часов! И в такой поистине восхитительный день, день, который заслуживает нестираемой отметки в календаре, как я говорил моему другу. Это сеньор Оуэн, о котором я вам рассказывал, вы знаете о нем много хорошего.
Человек поднял длинное тело, колеблющееся между юностью и зрелостью, решительное и вялое, с улыбкой поклонился и затем, снова отчужденный и надменный, подал врачу руку.
— Оуэн, — сказал Лагос, — Оскар Оуэн, О. О., или Англичанин, тем более теперь, когда он не выпускает изо рта трубки. О форме обращения вы условитесь. Я ему толковал, что, поскольку в календарь внесены самый жаркий день года и самый холодный, нужно установить и самый прекрасный. Каждое время года имеет свой образцовый день; какому-нибудь комитету следовало бы определить их, вы не находите? И не отвечайте мне, как Оскар, что еще неизвестно, окажутся ли они наилучшими. Это всегда известно.
Лагос сделал шаг назад, и его восторженно гримасничавшее лицо стало серьезным, угрожающим, глаза устремились на колени Диаса Грея; что-то в его окаменелой, согнутой позе, сдвинутых пятках вынуждало обратить внимание на черный галстук и траурную повязку.
— Я не выразил вам свое соболезнование, — пробормотал врач.
Освобожденный от сковавших его чар, Лагос ответил скорбной улыбкой и, придя в движение, взял руку Диаса Грея, прижал к груди.
— Вы тоже перестрадали и вспоминаете о ней, я уверен. В известной мере эта убежденность… Знаю, вы сделали все возможное. Теперь мы, три друга, будем вспоминать ее вместе. — Склонив голову, младенческую и женскую, гротескную, он снова улыбнулся. — Простите. Иногда мне хочется знать подробности, но потом я запрещаю себе это, абсолютно; это было бы ужасно. Мы еще поговорим. — Он выпустил руку врача, недоверчиво взглянул на Оуэна и направился к своему стулу. — Садитесь, доктор. И давайте беседовать, давайте говорить обо всем, нам троим нужно сойтись как можно ближе. Нас объединяет один культ.
Англичанин курил свою трубку; тщеславие и вызов были обращены к пейзажу и небу, край рта издевался над ретроспективной болтовней Лагоса, над его неизменно чуть смешными воспоминаниями, избиравшимися для дифирамбов за железным столом, между аперитивами, которые подавались трижды.
— У меня был долгий разговор с хозяином, — сказал Лагос во время завтрака. — Милейший человек. От него я узнал, что вы любезно согласились сопровождать ее, проявили должное внимание и терпение. Не отказывайтесь. Элена была необыкновенной женщиной, и только такие люди, как мы, в состоянии ее понять. Когда я получил из Ла-Сьерры вашу телеграмму…
— Я не посылал телеграммы, — перебил Диас Грей. — Меня десять дней не выпускали. Наверное, она была из полиции.