Читаем Короткая жизнь полностью

Открыв кран, я разрушил обугленную бумагу, уцелевшие невразумительные слова, обведенные траурной каймой, усиленные и зловещие. Я вышел на балкон, ступил босыми ногами в дождевую воду и обязал себя думать о поездке в Монтевидео, представлять, как я поддерживаю лоб Ракели, когда ее рвет, как вламываюсь в номер Кеки и разыгрываю сцену ревности, которой она ожидает, которую считает моим долгом.

Кека плакала в перерывах между сонными всхрапами, между нелепыми фразами из писем Ракели. Если бы я, прежде чем сжечь, неторопливо перечитал их, если бы сейчас шел к концу пятый год нашей совместной жизни, все равно было бы то же самое. Струя над хрупкими, иссушенными остатками бумаги, тяжкий и веселый удар воды, черные обломки рассыпаются в прах, крутятся над клокочущим стоком. Она не плачет больше, должно быть, спит, оставив гореть до полудня лампу, которая светит на голую ногу.

Я вернулся в постель, полный решимости уничтожить Диаса Грея, хотя бы пришлось затопить провинциальный город, разбить окно, к которому он прислонился в послушном и обнадеживающем начале своей истории, без интереса озирая пространство между площадью и уступами берега. Диас Грей был мертв, а я без сна лежал на простынях в старческой агонии, слушая журчание воды, которой томно истекали тучи. Я начал покрываться морщинами с той самой ночи в Монтевидео, когда впервые благодаря сводничеству Штейна заключил Гертруду в свои объятия в двухэтажном доме, деревянные стены которого, пропитавшись за двадцать лет брачных ритуалов и семейных торжеств респектабельностью и бессменной идеей «мой мир — мой очаг», сочились приличием и нормами благопристойности; спровоцировал свою старость в момент, когда согласился остаться с Гертрудой, повторяться, приветствовать годовщины, надежность, радоваться дням, которые не будут канунами конфликтов, выбора, новых обязательств. В свой распад я вовлекал Диаса Грея, Элену Сала, мужа, вездесущего беглеца, возведенный мною на склоне город, дружески устремленный к реке. Вместе со мной умирал и едва намеченный конфликт между жителями города и обитателями швейцарской колонии, грузными, энергичными и строгими; между ленивыми креолами Санта-Марии и людьми, которые кормили ее, делая здесь покупки, наезжая толпой по большим праздникам (не тем праздникам, что сами они, их отцы и деды привезли из Европы вместе с твердой волей и надеждой, растрепанными молитвенниками и тусклыми фотографиями, помеченными на обороте датой, а по чужим, не соблюдавшимся ими всерьез, но удостаивавшимся их участия), когда они несмело, со сдержанным возбуждением гуляли по площади и набережной, посещали кинотеатр, торговые кварталы, которые называли центром, где черноволосые мужчины, подпирая спинами стены, насмешливо и не без романтической зависти смотрели на их медленное нарядное шествие семьями, от которых веяло несокрушимостью. Конфликт порождался взаимным скрытым презрением, проглядывая в иронических улыбках и интонациях смуглых людей, в улыбках и голосах, выражавших у блондинов искательность и беспокойство, близкое к неуверенности, когда они меняли в магазинах деньги, покупали автомобили, молотилки и оставляли на столиках кафе, нелюбезно, неискренне, чрезмерные чаевые, в конечном счете только усиливавшие пренебрежение.

Все это исчезло без боли, без намека на сожаление. Вот и мы, вот новорожденный человек, о котором я не знаю ничего, кроме ритма пульса и запаха потной груди. Храпит спящая Кека — если она вспомнит свой сон и захочет рассказать мне его, то завтра скажет: «И тогда „они“ поднялись, как морская волна, чтобы накрыть меня, пока я не заговорила, потому что мы одновременно догадались: если я произнесу имя, назову каждого из них по имени, я их убью»; дождь кончился, с балкона дует ветер и бьет фотографию Гертруды затылком и носом об стену. Итак, завтра — удивительно знать это с такой несомненностью; небо очистится, и новый человек выйдет на улицу. Я усну и проснусь; попытаюсь понять себя, украдкой поглядывая в зеркало ванной, подстерегая и фиксируя движения своих рук; постараюсь выяснить, чего мне держаться, как будто это необходимо, с притворным безразличием задавая себе хитрые вопросы о боге, любви, вечности, родителях, людях трехтысячного года; с кривой улыбкой, говорящей лишь о том, что мне немного стыдно жить и не знать, что это значит, сяду завтракать; удостоверюсь, что с тех пор, как некто сочинил стихи на слова проповедника, которые цитировал покойный Хулио Штейн, когда опьянение заставало его без женщины, не произошло ничего важного и, глядя на залитую новым солнцем улицу, попробую заменить их фразами, которые намекнут на похоронные извещения, детские головы и сладострастие влюбленных.

Перейти на страницу:

Все книги серии Зарубежная классика: XX век

Похожие книги