Две недели прошли мимо напряженно застывшего на кровати тела и, должно быть, канули в вечность. Где-то осталось все, что говорила и делала за стеной Кека, и привкус этих двух недель особенно остро чувствовался в путанице воспоминаний, бегущих по кругу, где любое из них могло начаться и кончиться в любой точке окружности. Вот стукнула дверь, засмеялась женщина, и шипение масла на сковородке заглушил мужской голос, декламировавший слова какого-то танго. Мятые, уже зловонные яблоки откатились на несколько сантиметров. Пьяный голос повторял слова танго, наверное, мужчина стоял подбоченясь и прикидывал, одолеет ли еще одну рюмку. «Только не говори, что боишься», — крикнула женщина. Кто-то, не такой пьяный, швырнул на кровать пояс с резинками. «Все вы одинаковы», — презрительно и устало выговорила Толстуха. Кто-то стукнул дверцей шкафа и подошел босиком к постели, и прыгнул на нее, прямо на шелковый пояс. Откуда-то из глубины квартиры, словно там было много комнат, доносились голоса мужчин, игравших в покер. Кека взяла со стола золотые часы без стрелки и принялась целовать их; тем временем гость ее плясал на постели, и металлические застежки на резинках мерно позвякивали. Первый гость, пьяный, тряс головой, тщетно решая, надо ли одолжить пятьдесят песо, хотя и не боялся, что ему их не вернут. «Боишься, еще чего!» — сказала Кека. Положила на место часы, с трудом натянула перчатки. «Для друга всегда найдется», — убеждал ее тот, кто бросил пояс. Зазвонил телефон, послышались шаги, и женский голос, очень высокий, более звонкий, чем все другие, крикнул в комнату из передней: «Посыльный. Цветы или конфеты». Первый гость опрокинул бутылку кьянти и выцедил из нее кислую каплю. «Вот кошелек, — сказала Толстуха, — можете положить туда деньги». Зашуршали бумажки, с металлическим звоном ударилась о пол монета, и, чтобы прервать молчание, высокий голос произнес: «Видно, здорово он…» Кека, казалось бы, сильно занятая, услышала и горько сказала: «А ты-то боишься». Она повторила это трижды, с каждым разом все мягче, все безотрадней, а потом словно выросла, и наклонилась вправо, и внезапно хлопнула кого-то по заду раскрытой ладонью. Вокруг нее столпились женщины в нижних юбках, пьяные мужчины, своими улыбками тщащиеся сохранить достоинство, сонные и небритые картежники, подсчитывающие фишки. Кека начала свою речь, смеясь на каждом третьем, девятом, двадцать седьмом, восемьдесят первом слоге. Смех ее не был весел, он предвещал тяжелую пору, звенел тревогой. «Нет, и молодежь пошла! — говорила Кека. — В наше время мы так не боялись. В конце концов это должно было случиться. Что, не правда? Да мы же и сами хотели, чем раньше, тем лучше. Тебе, тебе говорю, сонная муха, ты ж хочешь, а не только боишься. Знаем, все знаем. Ладно, не плачь. Пускай она, бедняга, верит, что это хорошо, но не мы. А, Толстуха? Хватит с меня этих криков, и потом, не силой же ее тащили. Сама пришла, не рассыпалась, фу-ты ну-ты, прямо принцесса. Все вы хороши, все! Им одно и нужно, только одно, а глядят так это в пол, будто что-нибудь потеряли. Честное слово, могла б ее найти, помогла бы… Так я и думала; так я Роберто и сказала, чего-ничего, а под самый конец… Его-то легко провести, но уж не меня. Отхлебни глоточек, легче будет». Бутыль — обнаженная, без соломы — покатилась под стол и стукнулась там о другую. «Нет, правда, — сказала Толстуха, — он тоже хорош. Я ведь прощать умею». Женщина с высоким голосом сменила мужчину, плясавшего на кровати, и рассказала историю про новобранца-импотента. Четверо танцевали, двое возились в кухне; Кека наставляла из ванной: «Ты его не трогай и не волнуйся. Я подам знак, а ты уйди, я с ним поговорю». Потом, уже в комнате, Кека сказала, когда мужчина перестал охать: «Скоро я умру, и не спорьте. Тут совсем изведешься. Рикардо, гад, хочет мне напакостить. Лучше убейте меня, это мне плевать, а таких больше нету». Наконец она зарыдала, и все исчезли, не хлопнув дверью.
Она плакала одна, уже на кровати, или ходила на цыпочках по опустевшей комнате, простирая руки, призывая утраченную радость, и гладила по голове задумчивого пьяницу, и поднимала деньги, которые сейчас одолжила, и прислонялась к стене, и наконец, набравшись сил, побежала по полу босиком, подпрыгнула, глухо засмеялась. Потом принялась скакать по тахте, перекувырнулась, стараясь это сделать ловко, как мужчина, и тут посыльный постучался в дверь и зашипела на кухне яичница.
XII
Последний день двух недель
В середине второй недели я побыл с Гертрудой полчаса, между двумя поездами. Я подумал, что мертв для нее или еще не родился и что она проживает сейчас времена тайных сходок в Монтевидео. Я определил это по прежнему блеску глаз и по ускользающим, выжидающим движениям, которые были свойственны ей, когда она встречалась со Штейном в своей партийной организации; быть может, и его еще нет, до их знакомства остается полмесяца, и она ждет, нетерпеливо, но неспешно, уверенная, что ей предстоит познать самое лучшее и удивительное.