Словом, приехал он работать и выполнял ту же работу, и получал за нее такие же деньги, что и черномазые. И так продолжалось до поздней осени, когда вода в реке поднялась и мы уже собирались остановиться на зиму; тогда-то я узнал, что они договорились с отцом, что он останется до весны ночным сторожем и смотрителем, с тремя днями отпуска на Рождество. Так все и получилось, а на следующий год, когда мы приступили к сплаву, выяснилось, что он настолько наловчился в нашем деле и так к нему привязался, что к середине лета уже сам, без всякой помощи, управлялся с мельницей, а в конце лета отец так и вовсе перестал там появляться, а я – только когда захочется, раз, ну от силы два в неделю; а осенью отец уже заговорил о том, что можно было бы соорудить для него какое-нибудь жилье, сарайчик, например, на месте бойлерной, там было и спать на чем – соломенный матрас, и готовить – старая поломанная плита. Так он провел на лесопилке еще одну зиму. Когда ездил домой на Рождество и когда вернулся, не скажу, потому что меня самого там с осени не было.
А потом – в феврале было дело – что-то такое мне однажды ударило в голову, я вроде как немного забеспокоился и поехал туда. И первое, что увидел, была она, да и вообще такое увидел впервые – женщина, молодая, может, и симпатичная, когда была здорова, не скажу. Но сейчас она была не просто худа – кожа да кости. Она не просто выглядела оголодавшей, она был больна, хотя и держалась пока на ногах, и болезнь эта заключалась не в том, что меньше чем через месяц, даже еще меньше, ей предстояло родить. «Кто это?» – спросил я, а он посмотрел прямо на меня и ответил: «Это моя жена». А я сказал: «С каких это пор? Осенью еще не было никакой жены. А теперь до рождения ребенка и месяца не осталось». Тогда он говорит: «Вы хотите, чтобы мы ушли?». – А я отвечаю: «С чего это мне хотеть, чтобы вы уходили?» А теперь я скажу то, что знаю, что узнал после того, как появились эти два братца с бумагами из суда, сам узнал, а не с его слов, потому что он никогда ничего и никому не говорил.
– Ладно, – сказал дядя Гэвин, – слушаю.
– Не знаю уж, где он ее нашел. Не знаю даже, он ли нашел ее где-то, или это она сама однажды днем или ночью пришла на мельницу, а он поднял голову и увидел ее, и все случилось так, как это сказано у того парня, не помню его имени: никогда не знаешь, где и когда тебя настигнет любовь или ударит молния, знаешь только, что второго раза не будет, потому что в этом нет нужды. Не думаю также, что она искала бросившего ее мужа – скорее всего, тот порвал с ней отношения и сбежал, как только она сказала ему, что ждет ребенка, – и вряд ли она боялась или стыдилась вернуться домой только потому, что отец и братья с самого начала старались удержать ее от брака с этим типом. По-моему, тут лишний раз сказалась та же самая черная, и не самая разумная, и довольно-таки отталкивающая и свирепая гордыня крови, которую те самые братцы демонстрировали здесь в тот день чуть не час без перерыва.
Так или иначе, она объявилась здесь, уже зная, думаю, что ждать осталось недолго, и он предложил: «Давай поженимся», – а она ответила: «Мне нельзя за тебя замуж. У меня уже есть муж». Потом время подошло, она лежала на том самом соломенном матрасе, и он кормил ее с ложки, скорее всего так, и, думаю, она догадывалась, что ей уж не подняться, и он привел повитуху, и младенец появился на свет, и, вероятно, и сама она, и повитуха уже до конца поняли, что с этого матраса ей не встать, и, может даже, и его наконец в том убедили, и, может, она решила, что теперь это уже не имеет значения, и сказала «да», и он оседлал мула, которым отец разрешил ему пользоваться, пока он работает на мельнице, и поехал за семь миль за преподобным Уитфилдом и еще засветло привез Уитфилда сюда, и Уитфилд обвенчал их, и она отошла, и они с Уитфилдом похоронили ее. В тот же вечер он пришел в дом к отцу и сказал, что работать больше не будет, и отдал мула, а я приехал на мельницу через несколько дней, и его уже не было – только соломенный матрас, и плита, и посуда, и сковорода, которую одолжила ему мама, – все выстирано и вымыто и расставлено по местам. А на третье лето эти двое братцев, эти самые Торпы…
– Торпы… – повторил дядя Гэвин. Негромко. Начало темнеть, темнело быстро, как всегда в наших краях, и я уже не различал его лица. – Дальше, – сказал он.