Я вдруг почувствовала, что Тиш вызывает у меня досаду, но не могла сказать почему, пожалуй, меня раздражала ее беспечная уверенность. Уверенность в том, что я легко смогу проскользнуть в мир, в котором вращалась она сама. Тиш, как никто другой, знала, как хрупки были наши с Хилари чувства, знала, что нам будет весьма трудно с деньгами и что мне придется очень напряженно работать, чтобы свести концы с концами. У нас просто не останется времени для званых гостей и вечеринок и еще меньше — для скачек, всевозможных сборов и охоты на лис.
И она, конечно, должна была знать, что мои вкусы никогда не распространялись на те виды спорта, которыми могут заниматься только богатые люди. И уж, разумеется, на те, которые связаны с убийством животных. В глубине сердца я была, так же как и мой ребенок, истинно городским созданием.
И я была глубоко обеспокоена мыслью об этих больших плантациях, молчаливых и скрытых от посторонних глаз, поросших темными лесами, раскинувшихся в речных топях к востоку от города. Казалось, что-то дикое, первобытное, старое как мир прижалось к земле где-то вдали, незримое, но почти ощутимое. Будто какой-то огромный зверь, мощный и бесшумный, затаился прямо за границей теплого круга бивачного костра.
Негодование по поводу этой неизвестной для меня Тиш и ее яркого опасного мира тихо и безмолвно кипело во мне, пока мы не въехали на подъездную аллею дома. И тогда я заметила:
— У вашего жокея белое лицо.
Она не обратила внимания на мой тон и рассмеялась:
— Да, Пэмбертон — единственное место в мире, где все еще в порядке вещей иметь на газоне черных жокеев, отлитых из чугуна. Но мы побелили нашего просто из принципа. Мы — единственные тайные либералы в городе.
Кажется, что именно слово „тайные" все поставило на свои места. Это была та самая Тиш, моя дорогая, пылкая, добросердечная подруга, неистовая защитница угнетенных во всем мире, моя соратница в бегстве от общества Вудстока,[21] единственная из нас последовавшая велению своего сердца и работавшая в „Корпусе мира". И она еще говорит о тайном либерализме! Об окраске оживляющего их газон жокея в белый цвет!
— Прекрасный поступок, — произнесла я. — Можете размахивать вашими флагами. Чугунные жокеи — единственные чернокожие, виденные мною в Пэмбертоне, которые никому не прислуживают. В городе почти нет евреев, „гишпанцев". Может быть, я единственная здесь гречанка?
Мы тут же заспорили, как будто я уязвила Тиш, и бурливший в ней гнев вырвался, как артиллерийский залп, навстречу моему возмущению. Она резко затормозила и повернулась ко мне.
— О'кей, Энди, а скажи-ка мне, сколько чернокожих, евреев и даго[22] ты приглашала к себе на обед в Атланте? Сколько раз ты выходила на демонстрации и выступала с речами в их защиту? И как долго твоя Хилари посещает закрытую школу?
— Но вы же хотели открыть клинику с аптекой и консультировать ребятишек из гетто… Вы собирались — ты и Чарли…
— И мы сделали это. Мы провели два года в Боливии, в „Корпусе мира", занимаясь именно этим. Вспомни. Мы пожертвовали своим временем. Я и теперь даю несколько бесплатных консультаций, а у Чарли множество бедных пациенток. Не говори мне о том, что мы сделали и чего не сделали. А где ты была все эти годы в Атланте до рождения Хилари? Ведь ты не работала. Ни в гетто, ни где-то в другом месте, я думаю…
— Спина — вот мое рабочее место! Или секс без перерыва, или сплевывание крови из разбитого рта — вот мои занятия! И не смей так говорить со мной!
Я глубоко вздохнула и остановилась. Мы с ужасом уставились друг на друга, и в уголках глаз Тиш я заметила слезы. Они появились там, где раньше я никогда их не видела.
И моя подруга вновь стала той Тиш, которая любила меня все годы с тех пор, как мы узнали друг друга, которая нашла мне работу и открыла мне и моему затравленному ребенку свой дом и свою жизнь.
Никогда еще, даже во времена самого ужасного и бездумного подчинения Крису, я не чувствовала себя так гадко и мерзко, как сейчас. Хилари распахнула дверцу „блейзера", выпрыгнула из машины и бросилась в дом. Я закрыла лицо руками и разрыдалась. Ведь я забыла, что дочка все время сидела рядом.
— Даже не знаю, что сказать, — рыдала я, — мне так стыдно. Ты и Хил…
Тиш подвинулась на сиденье и обняла меня. Она пахла, как всегда — теплом, застоявшимся запахом сигарет и солнечным светом, который запутался в ее чистых жестких волосах. Она пахла так, как и должна была пахнуть Тиш. Моя и только моя Тиш…
— Ох, Энди, перестань, — бормотала она, и в ее голосе почувствовались слезы, — я знаю… „ягуары", „Кровавые Мэри", охота на лис… Я ведь не совсем мать Тереза. Так легко потерять остроту восприятия, которая бывает у тебя, когда ты молода, и которая делает возможным всякое самопожертвование и службу другим. Мне стыдно, но это именно тан. Я не осуждаю тебя. У тебя была дерьмовая жизнь. Ты болезненно беспокоишься по поводу Хилари, ты устала и напугана и становишься вредной, когда опасаешься чего-нибудь. Завтра я постараюсь быть более приятной. А Пэмбертон станет еще лучше.