Стремительно проносившиеся в голове Глорианы мысли угрожали раздавить ее осознанием того, насколько реальна и непоправима предстоящая разлука с Данте. Она отступила, потом сделала еще один шаг, и другой, и третий и вдруг устыдилась, поймав себя на желании, чтобы ее удержали.
– Сомневаюсь, чтобы у тебя были письменные принадлежности, – бросила она через плечо.
– У меня их нет.
– Я оставлю для тебя на ступеньках фургона свою шкатулку с бумагой, пером и чернилами.
Никогда Данте не было так трудно сочинять письмо, и не только потому, что он был плохо знаком с письменными принадлежностями Глорианы, например, с удивительной гладкой бумагой. Его трудности начались с приветствия.
Обращение «Дорогая Елизавета» покоробило его, потому что в нем не было ничего для него дорогого, и лицо, возникшее перед ним при мысли о слове «дорогая», вовсе не было лицом Елизаветы Тюдор.
«Моя суженая» также не годилось, потому что служило напоминанием ему только об одном дне в Холбруке, когда Глориана назвала его любимым, чтобы показать всем их отношения. Презрев свою ненависть к толпе, решив устроить представление без циркового шатра, обняла его и заставила толпу сменить угрожающее настроение на снисходительные улыбки.
Даже неопределенное «миледи» вызывало в нем протест, потому что любой мужчина, называющий так женщину, призванную царить в его сердце, не будет иметь у нее успеха.
Возможно, думал Данте, следует начать словом «миледи», которым, по-видимому, очень любил пользоваться доктор Ди.
«Ее милости миледи Елизавете», – начал Данте. Отлично. Достаточно официально, сдержанно, гладко, но не без острых краев – идеальное обращение к девушке, у которой, как предполагал Данте, напрочь отсутствовала нежная сладость души.
Вся ночь ушла у Данте на составление нескольких тщательно взвешенных фраз. Поскольку время могло проходить по-разному в эпоху Елизаветы и в дни Глорианы, он решил не указывать точную дату своего возвращения. Ему не хотелось также навлекать на себя гнев Ди тем, что он раскрыл в полной мере предательство колдуна, – он мог бы наладить деловые отношения с проклятым заклинателем, если бы пророчества Ди о доверии к нему Елизаветы оказались верными. Не хотел он выражать и чрезмерного сожаления по поводу разлуки с Елизаветой, потому что и вправду не испытывал никакого сожаления, так же как не желал и особо подчеркивать радость в связи со своим предстоящим возвращением, потому что… потому что…
Потому что ему вовсе не хотелось возвращаться.
– Я не хочу возвращаться, – вслух высказал он ошеломившую его истину.
Но это разрушало всю его дальнейшую жизнь. Возвращение означало предъявление прав на королеву и королевство, а значит, на уважение и могущество, подобающие тому, в чьих жилах текла кровь королей. Эту слабовольную нерешительность, это страстное желание остаться рядом с Глорианой было легко связать с жаждой, вызываемой в его чреслах мыслями о ней.
Он старался отодвинуть в сторону совершенную уверенность в том, что с Глорианой, с его милой Глорианой связано для него нечто гораздо большее, чем постель.
Данте склонился над письмом:
«Меня унесли далеко потусторонние силы. Я не знаю, когда смогу возвратиться. Я намерен попытаться это сделать, но не уверен в успехе».
Он представил себе стоящую перед ним Глориану, с улыбкой направляющую луч солнца на его голову. Представил себя поднимающим руку, чтобы закрыться от этого луча, отвести его в сторону, видел, как его губы выражали протест, чувствовал сотрясение воздуха, вызванное его криком «Нет!».
Он так живо нарисовал себе эту картину, что на лбу его выступил пот. Рука его тряслась, и на бумагу падали кляксы. Ему придется переписывать письмо заново, но он боялся, что никогда больше не сможет продвинуться дальше первых приветственных слов.
«Мне говорили, Елизавета, что вы будете очень счастливы. Я молюсь о том, чтобы вы осуществили все свои замыслы.
Данте Альберто Тревани».
Вся ночь ушла у него на это письмо, но он не высказал в нем и сотой доли того, что хотел: ни смелого заявления о вступлении в свои права, ни твердого обещания очень скоро оказаться рядом с Елизаветой, ни требования о признании его консортом, ни намерения заняться управлением ее страной. Письмо смахивало на прощальное, на смиренный отказ от собственных клятв и надежд, которые должны были подтвердить преданность.
Это всего лишь с непривычки писать послания, говорил он себе. Следующее письмо он мог бы составить лучше, но нет, больше писем не понадобится. Он довольно скоро возвратится и лично предъявит свои требования.
На рассвете к нему пришла Глориана, прижимавшая к груди зеркало. Едва забрезживший свет подчеркивал темные круги под ее глазами и бледность кожи – признаки бессонной ночи, наложившей отпечаток, разумеется, и на его лицо.
Никто из них не мог решиться заговорить первым, словно во всем мире не осталось слов, которыми они могли бы обменяться.
Глориана повела его к небольшой рощице, видневшейся за их стоянкой. Он понял, что лиственная завеса будет служить защитой зеркала от жестоко палящего солнца.