Вынул часы из кармана (не любишь носить на себе) и увидел их как-то отдельно от остального, словно они висят перед тобой в пустом аквариуме. Остальное тоже появилось, не замедлило, но только на циферблате, а точнее на стекле часов, показавшем гордые верхушки сосен, белый ветер облаков, и солнце сквозь хвою. Ты заставил солнечное пятно пройти слепящим сгустком по циферблату привычный маршрут стрелок, воспламеняя подряд все зеркальные цифры. В центре круга ручного времени написано нерусское слово, очень подходящее этой игре. Но ты об этом не думал, избегаешь многозначительности, и просто водил лучом по цифрам, получая физическое, детское, птичье удовольствие. Пока ты делал так, сами собой из памяти высовывались сходные лесные случаи.
Мальчишеский мотоцикл. Занесенный прошлолетней бурой хвоей асфальт, ведущий в незнакомый лес. Нельзя опаздывать. Какой-то зверек, не больше белки или ласки, прыгнул со ствола на дорогу. Ты вывернул руль и увидел большую, ростом с тебя на мотоцикле, мусорную кучу, летящую навстречу, готовую поглотить. Руль ты вывернул не из какой-то там любви к неопознанной животине, а от внезапного перед ней страха. Фрейдист объяснил бы это бессознательным желанием опоздать туда, куда опоздать ты так боялся. Сначала к тебе кинулось розовое пластмассовое незнамо что, бог знает сколько пролежавшее на этой поляне, похожее более всего на увеличенное человечье ухо. Потом колеса страстно взрыли мусор, и тебя объяла зима. Окатил снег. Месяц, как сошел. Колючий, в лицо. Прятался под мусором. И тот снег был так же удивителен, как эта игра с часами.
Еще раньше другая, подростковая игра в царя горы. Став царем и защищая недолгую власть, ты отправил ногой с этой самой горы бревно навстречу наступающим. Оно неожиданно легко покатилось, грохоча, как магазинная тележка, полная бутылок и банок.
И из него, по дороге, пока другие претенденты на престол визжа отпрыгивали, из полого крутящегося тела вылетали пивные бутылки, мятые банки, детские игрушки, какие-то обертки сросшиеся.
Никто не знал, а бревно давно выгнило и отдыхавшие на нем местные совали внутрь все ненужное, чтоб «не заси- рать» этот, выигранный тобой, холм.
И это было так же удивительно, как спрятанный снег и солнечная игра с часами, висящими в ничем не ограниченной пустоте и отражавшими исчезнувший пейзаж.
Из таких вот непонятых впечатлений, предполагаешь, и бралась всегда религия. Там ее эмоциональное топливо.
Как складывались отношения Акулова с религией?
В Стамбуле он приобрел пластмассовую бутылочку с подземной водой из источника, над которым висит остекленная истлевшая икона, многозначительная труха, писанная евангелистом Лукой. Десять лет Семен Иванович не открывал воду, но часто смотрел сквозь пластик на дневной оконный или вечерний электрический свет. Зачем? На этот вопрос Акулов не отвечал. Иногда он ставил стамбульскую воду в морозилку и, опять же, вглядывался сквозь святой лед то в лампочку, то в окно. Однажды, в день какого-то неизвестного другим праздника, отвернул крышку и залпом выпил все. Его немедленно вырвало. При этом присутствовало несколько свидетелей, опрошенных Майклом. С тех пор Акулов опасливо морщился, если при нем упоминали о религии. Он именно тогда и заболел, доказывала жена, считавшая, что с непомерного глотка началась его финишная прямая длиною в пять лет. Врачи разубеждали: ни одна психическая болезнь не передается по воздуху или воде. Нельзя проглотить чужое безумие и заразиться.
На письмо православного батюшки, стандартное, рассылаемое общиной Серафима Роуза всем американцам со славянскими фамилиями, Семен Иванович ответил шутливой биографией той ослицы, что ввезла спасителя на спине в Иерусалим.
Расставшись с Иисусом, ослица вела ту же жизнь, что и прежде, — возила корзины с оливами, виноградом, вино и воду в кожаных мешках, выжимала масло, вращая жернов, таскала стенные камни и носила на себе многих, совершенно неизвестных нам сегодня пассажиров. Для нее с распятием и вознесением ничего не изменилось. Умерла, как и другие, незнамо когда и где, и ослиные кости стали дымом костра, обжитый мухами череп беззвучно скалился в канаве, а шкура долго еще лежала у порога простейшей хижины села Эн-Карем, пастухи вытирали о нее свои ступни, уставшие ступать.
На это батюшка не ответил и более Акулову не писал.