То ли влияние Стефы, то ли его собственная растущая боль при виде того, как над его сиротами издеваются вплоть до побоев, когда они оказываются в христианских кварталах, толкнули Корчака в конце 1932 года написать Иосифу Арнону, бывшему стажеру, эмигрировавшему в Палестину: «Если есть страна, где ребенку честно предоставляется возможность выражать свои мечты и страхи, свои стремления и недоумения, то это, наверное, Палестина. Там следует воздвигнуть памятник Неизвестному Сироте». И добавил: «Я еще не оставил надежды, что смогу провести оставшиеся мне годы в Палестине и там тосковать по Польше… Тоска укрепляет и углубляет душу».
В следующую весну поездка в Палестину все еще оставалась лишь неопределенной возможностью. «Если судьба постановит, чтобы я поехал в Палестину, то поеду я не к людям, но к мыслям, которые родятся у меня там, — писал он Арнону. — Что скажет мне гора Синай? Или Иордан? Гроб Иисуса, университет, пещера Маккавеев, Галилея? Я буду вновь переживать две тысячи лет европейской истории, или польской, или скитаний евреев… Мир нуждается не в рабочих руках и апельсинах, а в новой вере. Вере в ребенка, в котором источник всех надежд».
Осенью 1933 года, расстроенный «дешевыми сплетнями» в газете правого крыла, что он эмигрирует в Палестину, Корчак решил уехать уже зимой и как можно скорее.
Стефа, не теряя времени, отправила письмо в Эйн-Харод: «Пожалуйста, решите, не может ли доктор Корчак прожить у вас несколько недель. Он хотел бы поработать в яслях с младенцами или детьми чуть постарше и готов выполнять любую работу, которая от него потребуется. Тому, чего он не умеет, он тотчас же выучится. Он предпочел бы, чтобы его не прикрепляли к Дому детей, поскольку он не знает языка. Он хочет узнать жизнь в кибуце, а взамен просит только постель, стол и стул. Он даже готов мыть полы».
Ответ пришел именно такой, какого ждали: кибуц сочтет великой честью увидеть доктора Януша Корчака своим гостем.
Действительно, в тот момент Корчак внес кардинальное изменение в свою жизнь, но никак не связанное с Палестиной. Он переехал из Дома сирот в квартиру своей сестры Анны, в дом номер 8 по улице Злота на границе еврейского квартала. «В приюте я чувствовал себя усталым, старым и лишним, вот почему я переехал, или, говоря точнее, меня выжили, — писал он Арнону. — Вам трудно понять, а еще раз я объяснять не стану». Совершенно очевидно, это было вымученное решение. «Мне остались только мои мысли и вера в будущее, до которого я вряд ли доживу».
В отчаяние он впал не только из-за конфликта в Доме сирот. «Мы живем в разгаре многовековой войны, все еще в темных временах Средневековья, — продолжал он. — Над человечеством, и особенно над детьми, творят невероятные несправедливости… Много лет я наблюдал впечатлительных детей, видел их беспомощность, их безмолвную печаль. А также и дикую бессердечность homo rapax»[2]. Кажется, что «все прекрасное и хрупкое хладнокровно уничтожается, что волки разрывают овец в клочья». Он признается, что «пытается бежать из мира мыслей», уходя с головой в работу: он искал облегчение, подстригая волосы и намыливая головы, но теперь и это не помогало.
На протяжении этого периода, пока Корчак колебался между надеждой и отчаянием, его поглощал новый проект. Весь предыдущий год он наблюдал за происходившим во временной экспериментальной школе, учрежденной им для первоклассников и второклассников Нашего дома, которых не приняли в переполненные государственные школы в Белянах. Отказавшись от школьных звонков, постоянных мест в классах и других обычных правил для школьников, Корчак создал прогрессивную программу, согласно которой каждый ребенок рассматривался как личность, получал свободу выбирать, что именно он хочет делать, и заниматься этим столько, сколько ему хочется, будь то чтение, математика, искусства и ремесла или музыка. Никаких отметок, только очки, которые складывались, как в игре. Раз в неделю дети отправлялись с учителями на экскурсии на фабрики или фермы, посмотреть, как изготовляются вещи или выращиваются злаки и овощи. Хотя сам Корчак в этой школе не преподавал, он заглядывал туда в течение недели, едва у него высвобождалось время, чтобы рассказывать детям истории и наблюдать за ними.