Когда сироты говорили о самых потаенных своих чувствах, Корчак сердечно отзывался на эти признания. Никто лучше него не знал, насколько парадоксальна жизнь. Он хотел, чтобы их мечты были смелыми, но и чтобы они реалистически оценивали возможность того, что мечты эти не сбудутся. «Дерзайте мечтать, — писал он в книге под названием „Слава“ о трех детях с высокими, но несбыточными целями. — Что-нибудь из этого обязательно получится». В «Злополучной неделе» мальчик-фантазер, очень похожий на Генрика Гольдшмидта, вечно попадает впросак и в школе, и дома, потому что учитель и родители не способны понять его чувства. Эти рассказы завоевали интерес читателей. Корчак первым в польской литературе создал ребенка — героя произведения, причем говорящего естественным языком без высокопарных выражений, какими изъяснились до Корчака выдуманные дети, всегда к тому же пребывавшие на периферии сюжета.
Пока Корчак записывал диалект своих сирот, он сознавал, что самые глубокие свои чувства они выражают в полусне, когда на волю вырываются эмоции, днем тщательно подавляемые. Прохаживаясь между кроватями, вслушиваясь в «симфонию детского дыхания», замечая безмятежность или тревожность сновидцев из даже беспокоясь, не был ли кашель бронхиальным, а не просто нервным, — он делал заметки для «серьезной книги» о спящих детях и о ночи. И его посещала непрошеная мысль: а есть ли у него право наблюдать этих детей, когда они наиболее беззащитны? «К чему подсматривать? — спрашивал он себя. — Пусть Природа хранит свои секреты». Но ученый не мог не подсматривать, пусть педагога и смущало, насколько это этично.
Иногда он сидел в стеклянном закутке и мучился, зная, что ничем не может помочь ребенку, тоскующему по умершим родителям, по братьям и сестрам, с которыми разлучен. Слезы были неизбежностью, но он все равно не мог привыкнуть к прерывистым, безнадежным, трагическим рыданиям, напоминавшим ему о том, как в их возрасте он оплакивал своего больного отца. Он знал, что существует столько же особых рыданий, сколько существует детей: «от тихих и глубоко личных до капризных и неискренних, до неудержимых и бесстыдно откровенных». «Это плачут столетия, а не ребенок», — занес он в свою записную книжку.
Восьмилетнего мальчика разбудила зубная боль. Ухватив руку Корчака, он выплеснул наружу свои страдания: «…тогда мама умерла. Тогда меня отослали к бабушке, но она тоже умерла. Тогда меня отвезли к тете, но ее не было дома. Было холодно. Меня впустил дядя. Очень бедный. Я хотел есть. Его дети болели. Он положил меня в кладовой, чтобы я не заразился. У меня ночью всегда болят зубы. Потом меня взяла одна женщина, но скоро отвела на площадь и оставила там. Было темно. Я очень боялся. Ребята начали меня пихать. Тогда полицейский отвел меня в участок. Там были одни поляки. Они отослали меня к моей тете. Она кричала и взяла с меня клятву, что я не расскажу вам, что со мной было. Можно я тут останусь? Можно? Вы не сердитесь, что я бросил мячик на траву? Я не знал, что это нельзя».
«Он уснул, — записал Корчак. — Странно, но на миг я ясно увидел светлый ореол вокруг его усталой восьмилетней головенки. До этого я наблюдал такое явление всего один раз». Затем он добавил: «Я пишу это, но знаю, что никто не поймет. Понять это можно, только оказавшись в тишине ночи в большом дортуаре сиротского приюта».
Самые отпетые хулиганы, жестоко испытывавшие его терпение днем, ночью могли сломаться. Услышав рыдания Моше, он бросился к его постели. «Не плачь, ты всех перебудишь!» А потом, став на колени возле мальчика, он шепнул: «Ты знаешь, я тебя люблю, но я не могу спускать тебе все твои проделки. Не ветер разбил стекло, а ты. Ты мешал всем играть, не стал есть ужин и затеял драку в спальне. Я не сержусь…»
Корчака не удивило, что его слова только вызвали новый взрыв рыданий. «Иногда утешения оказывают противоположное действие — они усугубляют горе ребенка, а не смягчают его». Но хотя рыдания Моше стали еще судорожнее, они прекратились скорее.
— Может быть, ты голоден? Принести тебе булочку?
Мальчик отказался.
— Так спи, сынок, спи, — прошептал Корчак и слегка погладил мальчика. — Спи!
В эту минуту Корчаком владело ощущение бессилия. Если бы он только мог оберегать своих детей от опасности, «хранить их на складе», пока они не окрепнут достаточно, чтобы вести самостоятельную борьбу. «Для орлицы или наседки очень просто согревать птенцов теплом собственного тела. Для меня, человека и воспитателя не собственных моих детей, это куда более сложная задача. Я жажду увидеть, как моя маленькая община воспарит, я грежу о том, как они взовьются ввысь. Их совершенство — вот моя грустная тайная молитва. Но когда я обращаюсь к реальности, то знаю, что едва они взмахнут крыльями, как улетят на поиски пропитания и удовольствий».