Этот вороной умел смеяться. Обычно лошади смеяться не умеют, и все думают, что когда они скалят зубы, то собираются укусить. А этот предупреждал о смехе подмигиванием, и смех его совершенно явно начинался с меняющегося выражения глаз. Так что когда дело доходило до зубов, сомнений уже не было. Дверь конюшни всегда была открыта. Конь никогда не был привязан. Когда ему хотелось выйти и повидать людей, он толкал дверь, появлялся на пороге и оттуда разглядывал собравшееся почтенное общество, которое отдыхало на воздухе под липами или просто бездельничало. Если он узнавал кого-нибудь, кто ему особенно нравился, то тихо ржал, издавая звук, похожий на воркование голубки. А если этот человек смотрел на него и говорил ласковое слово (а так оно всегда и бывало), конь подходил к нему вежливым, забавным шагом, подчеркнуто забавным и слегка танцующим, и клал голову ему на плечо. Именно в таких случаях он иногда смеялся, если ему почесывали лоб или если он понимал, что приближается хозяин, так как поначалу люди не знали, приятно хозяину такое общение или нет, и прекращали ласкать животное, отводя руку в сторону; но конь начинал тихо смеяться и сам властно подставлял лоб под ласкающую руку. А Ланглуа ему говорил: «Ах ты, проказница!» (хотя это был жеребец, а не кобыла), и в голосе его слышалась любовь. При этом можно было надеяться, что чувство это относилось не только к коню, но и к тому, кто его ласкает, и к тем, кто сидит рядом на каменной скамье под липами, поскольку Ланглуа говорил только эти слова, но смотрел в это время на всех. У лошади были и другие проделки, одна другой забавнее и умнее, причем происходили они от общего для всех желания любить. Он любил ходить по пятам за своими друзьями. Если он видел, что человек уходит, будь то в табачную лавку, к соседям ли за каким-нибудь инструментом, то он шел за ним или вставал рядом, терся мордой об одежду, потом продолжал двигаться за другом, желая, похоже, побыть с человеком и выразить ему свою любовь. Порой он забавлял нас тихим голубиным воркованием, походкой, как в испанском танце, поворотами головы, рассчитанным встряхиванием шелковистой гривы, всегда чистой и аккуратно расчесанной. Конь был ласков со всеми. Можно было попросить его об услуге. Поначалу, конечно, не решались, ограничивались проявлениями его добродушия. Опасались дурного настроения Ланглуа. Не то чтобы тот сердился, но, как я уже сказал, он почти не общался с нами, и мы точно не знали, как он отнесется к тому, что его конем распоряжаются. Но постепенно все поняли, что хозяин предоставляет коню полную свободу действий, отлично понимая его манеру жить, и что, следовательно, раз конь сам предлагал свои услуги, помогая подняться к Пре-Вийяру или довезти тележку с водой от колодца до хлева, то надо было соглашаться с этим так же просто, как конь предлагал эти услуги.
Так что часто, если лошадь не стояла на пороге конюшни, чтобы повидать и поприветствовать друзей, а в ней нуждались, люди входили и спрашивали: «Эй! Ты тут?» Конь отвечал голубиным воркованием и подходил. Клички его никто не знал. И никто не решался спросить у Ланглуа или присвоить коню нашу кличку. У нас всех лошадей звали Бижу или Кокотка. Но это ему не подходило совершенно. Его слишком ценили, уважали и любили, чтобы дать ему такую банальную кличку. Когда с ним разговаривали, то произносили слова, говорили, конечно, нежным голосом, но очень хотелось добавить кличку к добрым словам благодарности, чтобы он понял, что люди чувствуют его любовь и тронуты ею. Но подобрать подходящую кличку не могли, и узнать, как его называет Ланглуа, тоже было невозможно. Когда Ланглуа выезжал на нем, он был холоден и бесстрастен, управлял конем только движениями коленей. А если он с ним и разговаривал, то без свидетелей, и все делалось для того, чтобы мы не слышали этого и чтобы даже не пытались услышать. Так что некоторые звали коня просто «конь», но постепенно, потихоньку, когда были уверены, что хозяин не слышит, его стали называть вполголоса просто «Ланглуа». И это получалось очень легко и естественно, потому что он, по сути, делал с нами все, чего не делал Ланглуа.
Был у него только один недостаток: он был суров с себе подобными. Никогда не смеялся и не ворковал ни с другими жеребцами, ни с кобылами. Даже не глядел на них. Невозмутимо проходил мимо них, направляясь к нам. Он любил лишь то, что было выше его уровня.
Итак, на следующий же день после приезда Ланглуа нанес визит мэру, чтобы предъявить свои документы, а примерно через месяц нанес ему визит вторично.
Об этом узнали от ризничьей, от той самой Мартуны, о которой я вам уже говорил. «Притворщик! — говорила она. — Я сразу заметила, что он поглядывает на меня».