— Да ты ополоумел! — не помня себя, крикнул я Елхову, я впервые поднял голос, и председатель, изумившись, бормотнул невнятное, я позвал: — Вера, погодите, пожалуйста. Сколько можете, столько и согласитесь…
Опять мы остались с глазу на глаз, Елхов, покривись, облупал меня линялыми глазами, пригрозил:
— Учти, Барташов, о том райкому станет известно, как ты отсталому элементу потачку даешь… У нас народ такой…
Это почти совпадало со словами Чурмантаева, и я скукожился и смолк, дал зарок молчать — пускай и дальше распоряжается, расправляется Елхов, ему козыри в руки, ему отвечать, ведь мы проводим важнейшую политическую кампанию в помощь и фронту, и обороне страны, и здесь не место жалости, обывательскому слюнтяйству, всяким сентиментальным настроениям…
И тогда вплыла
— Здравствуйте.
Улька ощерилась еле заметно, скромненько притулилась на лавке возле простенка — и опять вел душеспасительную беседу Елхов, а я помалкивал, в данном случае имея к тому основания.
— На две тыщи тянешь, Ульяна, — прикинул Елхов, обозрев ее, будто самоё оценивал. — Постоялая изба, продукты для уполномоченных какие ни на есть, а выписываю со склада, и тут сама кормишься, и деньгу они тебе плотят и все такое прочее. Две тыщи с тебя.
— Ну-к что ж, — согласилась Улька, и заключалось в ее поспешности что-то неладное, и председатель загодя осатанел:
— Будешь, как та… Никитишна, свою……. показывать?
— Пошто? — лениво опровергнута Ульяна. — Ты частенько видал, он нонче тожеть испробовал. Давай, бери с меня же магарыч за мою обслугу, Елхов.
— Сильна, — Елхов озадачился, почесал затылок, поглядел на меня, а Улька сама потянулась к мятому листку, сотворила этакий с загогулиной росчерк, проткнула меня взором, объявила внятно:
— Говнюк ты.
«Как смеешь!» — хотелось мне завопить, но я удержался, за меня откликнулся Елхов:
— Язык у тебя, Улька, что коровье ботало. Дура ты, вот я как тебе объясняю.
— Може, дура, може, нет. — Улька засмеялась. — Подумаешь, общелкали, да плевала я на ваши две тыщи, у меня их на книжке, считай, сто лежит.
— А вот мы и проверим, — оправившись, пригрозил Елхов.
— Так и разбежался, — ответила Улька. — Тайна вкладов охраняется государством. Прощевайте, начальники. А спать его, — она показала на меня, — ты к своей бабе сёдни клади. Как вы сообча трудились на благо.
— Не тушуйся, — успокоил меня Елхов после. — По деревне трепать языком не станет.
Я не знал, куда мне деваться, никогда еще не испытывал такого липкого стыда, но что делать — только напускать удаль: дескать, нам не впервой… Так я и сыграл перед Елховым.
— Будем подбивать бабки, — оповестил председатель. — Остался ишшо Максим-хрен-Сергеич, наш уважаемый наркомфин, счетовод то исть. Этого я нарошно домой отпустил с утра, чтобы обедню не портил. Толковать с ним проку нет: скажет «пятьсот» и не отступится, хоть кол на башке, хоть убей. Его не припугнешь, помощником прокурора был, за взятки выперли, законы — все наперечет и досконально, говорить с ним — что против ветра струю пускать. Дьявол с ним, процентов двести тридцать к плану мы с тобой наколотим, на среднем уровне, в стахановцы не вылезти, деревня лесная, базар далеко. Будем считать, остались не охвачены трое: Сонька Реутова, Елена да Никитишна. Завтра их с утра примемся уделывать сурьезно, а пока на севодни — точка. Гляди, скоро шесть, на перекличку будут выволакивать. Рапортуй: одна баба осталась неохваченной.
— Врать не стану, — сказал я. — С какой радости? Завтра завершим и доложим честно.
— Гляди, с тебя спрос, — сказал, усмехаясь, Елхов. — Я-то вить так, доброволец-помощник. Только не вломил бы тебе Хозяин, другие-то врать ох как станут.
— А чего ж тут врать? — я удивился. — Из восемнадцати хозяйств четыре не охвачено, да и то, сам говоришь, счетовода можно считать подписанным, значит, всего трое, одна шестая часть.
— Так-то оно так, — промямлил Елхов. — Тебе виднее, инструктор, понужать не могу. Айда на крылечке подымим, воздухом подышим божьим.
С крыльца мы тотчас убрались — там еще палило — и сели на трухлявое бревно у ворот, в тенечке. Пыльная улица глядела пусто, и пусто, голодно зияли окна, и редкие дымки над трубами не пахли настоящей едой.