– Дети – самые прекрасные зрители, – утверждает Макс, – ты бы видел их глаза. Они реально верят, что я кентавр, когда я появляюсь в костюме лошади без головы.
– А в костюме петуха и с головой барана? – подначиваю я Сфинкса, потому что знаю, как ему не по душе его кличка.
– Не, такого не бывает, потому что в фирме мне выдают только один костюм на день.
После рассказа Сфинкса я думаю о детях, теряющих чистоту и непосредственность восприятия. И веру в чудо. Давно ли прозвенел их первый звонок? А последний звонок? А третий перед началом спектакля, когда поднимается занавес? А тот звонок, после которого все маски сброшены? Давно ли нарядные детишки – мальчики в первых своих костюмах и белых рубашках и девочки с косичками-хвостиками и большими бантами – пошли в лакированных туфельках в школу, познакомились, встали на линейку, заняли парты, выучились, выпустились, занавес опустился, свет погас, оркестранты ударили по струнам, и вот он я – в переходе метро. Пишу их взрослые имена…
– Я для себя решил однажды, что глупо уходить со второго акта. Пьесу нужно досмотреть до конца, – ответил как-то безрукий-безногий попрошайка Радий на мое замечание, что лучше таким паразитам, как мы, и вовсе не жить на белом свете.
– Даже если спектакль окажется дрянь?
– Если дрянь, тем более, – махнул он рукой на приклеенные к стене бумажки с телефонами. – Вокруг столько интересного.
«Группа грузчиков поможет с мебелью. Интим не предлагать».
– И чем тебя привлекло это объявление? – поддел я Радия в обычной манере. – Хочешь подзаработать на допуслугах?
– Я хочу, чтоб у меня были руки и ноги и я мог нести тяжесть на своих плечах!
– Мне хоть не ври! Тебе удобно наблюдать за пьесой из твоего кресла-качалки, – указал я смотрящему за переходом на его инвалидную коляску, – неплохо устроился.
– А тебе-то че трудного? – ухмыльнулся Радий. – Тоже мне, возомнил себя поэтом на минималках.
Радий был прав. Еще со школы, с первых заученных стихов, я научился вставать в позу: Бодлер, Верлен, Рембо… Проклятые поэты, неистовые романтики. Да, иногда я думаю, что я какой-нибудь «отверженный». Я сравниваю себя с бедолагой Рембо, с этим уличным певцом, вкусившим страданий и боли поболее моих, и мне от этого сравнения становится легче. У отверженных, изгнанных, обреченных, проклятых своя гордость. Отчуждение творчества от жизни. Экзистенциальная трагедия. Декаданс.
В столовой я продолжаю наблюдать за людьми: за веселыми, вечно смеющимися подростками, за школьниками и студентами, за стариками, с трудом сгибающими колени, за озабоченными жизнью и сумками мамашами, за влюбленными, устроившими в Питер романтический тур. Как бы мне хотелось написать их портреты. Но я не художник, я могу написать лишь имена, которые, впрочем, тоже пользуются спросом.
Иногда я задаю себе вопрос, почему люди так хотят, чтобы их имена были написаны еще на каком-нибудь непонятном им языке доморощенным каллиграфом вроде меня?
Они все равно не знают букв и иероглифов, не умеют читать. Но они готовы платить деньги, чтобы получить свое имя на абракадабрском. Я думаю, это как с фотокарточками. Хочется запечатлеться еще в одном измерении. Еще в одной стране. Смотрите: я был в Барселоне или в Палермо. Я тоже здесь был. Смотрите: за моей спиной Миланский собор. А вот и Тадж-Махал. Какой смысл фотографироваться на фоне городов, которые тебе не по карману и в которых ты проездом? Или на фоне картин, которые написал не ты?
Наверное, в нас так проявляются жажда бытия или ген грамматики. Иначе откуда у людей такое уважение к написанному? А еще наше желание казаться, а не быть. Казаться чем-то большим, чем есть на самом деле. Пусть не большим, хотя бы загадочным.
Да и мы со Сфинксом, по сути, такие же. Показушники. В Столовой номер один мы заказываем почти одно и то же, чтобы не вылезти за рамки бюджета двести рублей. Но стоит рядом показаться симпатичной мордашке, как ослиный хвост пистолетом.
Я смотрю, как Сфинкс раскрывает пасть осла и закидывает в него большой бургер.
– Какие же мы с тобой все-таки ничтожества, – говорю я ему.
– Чего это? – перемалывает он челюстями бургер. Кажется, его ослиные зубы работают как жернова. Аппетит у него отменный.
– Да вот просто пришло в голову, что мы ничтожества и что больше всего мы думаем о еде. Причем о такой паршивой еде, которую приличные люди не то что есть, даже думать о ней не могут. Иначе их тут же вырвет.
– Все люди думают о еде в той или иной мере. И бедные, и богатые.
– Вот. Потому что человек всего лишь биологическая машина, которой нужно топливо. И ее можно запрограммировать как угодно, внушить что угодно.
Я молчу, думая, что мы действительно биологический механизм, робот. И о том, что однажды, когда мы износимся, у нас для сохранения энергии отключатся сначала воспроизводительная функция, а потом и двигательная.
– Знаешь что? – Сфинкс приближается ко мне почти вплотную. – Я вот хожу по Питеру в обличье осла и иногда думаю, что я и есть осел. Даже повадки ослиные стал перенимать, смех там и все такое.
– А как же кентавр? – вопрошаю я. – Мы же решили, что ты – кентавр.