Мимо проходили другие пассажиры, и миссис Тредуэл заметила, что добрая половина их не здоровается друг с другом — не от неприязни, но по равнодушию; видно, вчерашнее празднество не очень-то всех сблизило, ничего не переменилось, сказала она Фрейтагу. Он ответил, как ей показалось, очень весело, что кое-какие мелкие происшествия все же приключились, в конце концов, пожалуй, будут и перемены. Миссис Тредуэл припомнила кое-какие случаи, которые наблюдала сама, и, как всегда, сочла за благо промолчать.
Лутц, который в приятном одиночестве прогуливался по палубе, остановился, поглядел на их подносы и укоризненно покачал головой.
— Ай-ай! Опять кушаем? Дай Бог еще сто лет по три раза в день, а?
И миссис Тредуэл сразу показалось, что перед нею на подносе чересчур много всего и чересчур грубая это еда; уже не в первый раз она чувствовала: от одного присутствия герра Лутца все вокруг становится грубым и вульгарным. Фрейтаг щедро намазывал половину булочки маслом и медом.
— Вы совершенно правы, — весело отозвался он и с наслаждением запустил зубы в булку.
Слишком он красив — не так, как надо, уж очень по-немецки, подумала миссис Тредуэл, и слишком тщательно одевается, и вообще уж слишком пышет здоровьем, а в голове ни единой мысли, и очень грустно, что даже самые симпатичные немцы чересчур жадно едят. Путешественники отмечали эту жадность во все времена, и сама она еще не встречала ни одного немца, который не был бы обжорой. Фрейтаг, простодушно наслаждавшийся завтраком, с набитым ртом повернулся к ней — и впервые встретил внимательно-отчужденный взгляд: тонкие темные брови чуть приподняты, голова слегка склонилась набок, и словно бы нет в этом взгляде ничего особенного, но Фрейтаг на миг утратил душевное равновесие. Он отвернулся и с усилием глотнул. Когда он опять взглянул на миссис Тредуэл, она смотрела на море.
— Завтрак — моя любимая еда, — сказал он. — Дома мы завтракали по-английски, со всякими горячими блюдами: на буфете отбивные, омлет, жареные грибы, сосиски со свежими булочками, — бери сам, что хочешь, и стоит большой кофейник, из носика пар струей. Моя жена…
Ну, конечно: завтрак в английском стиле, обед уж наверняка во французском, для других случаев — другие заграничные стили, а время от времени возвращаемся к родимым Eisbein mit Sauerkohl[23] и пиву. До чего утомительный народ, думала миссис Тредуэл. И стиль у них, все равно их собственный или взятый у кого-то взаймы, всегда оказывается грубый и корявый.
— Ich bin die fesche Lola[24], — вполголоса пропела она, подражая Марлен Дитрих в самом пошлом, самом низменном ее воплощении.
Фрейтаг весело рассмеялся и подхватил строчку о пианоле.
— Где вы научились? — спросил он. — Это моя любимая песенка.
— В Берлине, в мой последний приезд, — объяснила миссис Тредуэл. — Марлен больше всего мне нравилась, когда она своим великолепным низким контральто исполняла что-нибудь комическое. Тогда она была гораздо милее, чем в ролях романтических героинь в кино.
Он согласился и прибавил:
— Моя жена собирает такие пластинки, у нас их сотни, на всех языках, все восхитительно низкого пошиба, мы очень их любим.
И он начал рассказывать, что у его жены особый дар — вокруг нее всем становится легко и весело.
— Она всюду приносит радость, при ней легче жить, — сказал он, и собственные слова на время его успокоили. Воображение принялось собирать осколки его разбитой вдребезги жизни и складывать в цельную картину — она уже казалась почти прежней. Все это так — так было и, может быть, снова так будет. Мари — вот что главное в его жизни, а Мари не может перемениться, так с чего на него вдруг напал страх за их будущее? Нигде в целом свете не будет хуже, чем в Германии, а может, еще и получше. Стыд и раскаяние охватили его — откуда взялись те подлые, предательские мысли? Надо быть поосторожней, не выдать перед Мари своих сомнений — хоть она и веселая, и умница, и все понимает, но ее так легко огорчить и растревожить: ее часто мучают страшные сны, порой проснется с криком, прильнет к нему, прижмется лицом к его плечу, будто хочет вся зарыться, спрятаться в нем, — и никогда не расскажет, что же во сне так ее испугало. А порой она как-то отходит и от него, и от самой жизни, весь день сидит бессильная, поникшая, закрыв лицо руками. «Оставь меня, — почти беззвучно говорит она в такие минуты, — я должна сама с этим справиться. Подожди». И он научился ждать.