— Закрой рот, — сказал священник, устремляя взор к небу. — Боже милостивый, — начал он. Тут все склонили головы и сдернули кепки, — Боже милостивый, позволь возблагодарить тебя за то, что нам предстоит получить. Хвала тебе, Господи, что ты направил светлый разум Гибера Финна, который это придумал…
— Хвала тебе, — подхватил негромкий хор.
— Пустяки, — зарделся Финн.
— И благослови это вино, которое, возможно, пойдет окольным путем, но в конце концов просочится туда, куда нужно. А если нынешнего дня окажется мало, если мы всего не осилим, помоги нам, Боже, возвращаться сюда каждый вечер до тех пор, пока вино не упокоится с миром.
— Ах, золотые слова, — умилился Дун.
— Ш-ш-ш, — зашипели со всех сторон.
— И, сообразно духу сего события, Боже милосердный, не следует ли нам с открытым сердцем пригласить нашего друга, стряпчего Клемента, присоединиться к нам?
Кто-то подсунул стряпчему бутылку лучшего вина. Тот подхватил ее, чтобы не разбить.
— И, наконец, упокой, Господи, душу старого лорда Килготтена, чьи многолетние собирательские труды помогут нам пережить этот скорбный час. Аминь.
— Аминь, — повторили все.
— Смирно! — выкрикнул Финн.
Мужчины замерли, подняв бутылки.
— «За хозяина глоток…», — начал священник.
— «…да глоток на посошок!» — договорил Финн.
Теперь кладбищенскую тишину нарушало только сладостное бульканье, и вдруг среди этих звуков, как вспоминал через многие годы Дун, из опущенного в могилу гроба раздался жизнерадостный смех.
— Добрый знак, — сказал изумленный священник.
— И верно, — кивнул душеприказчик, услышавший то же самое. — Добрый знак.
В июне, в темный час ночной
Он ждал в летней ночи долго-долго, пока мрак не прильнул к теплой земле, пока в небе не зашевелились ленивые звезды. Положив руки на подлокотники моррисовского кресла[37], он сидел в полной темноте. До него доносился бой городских часов: девять, десять, одиннадцать, а потом, наконец, и двенадцать. Свежий ветер хлынул в кухонное окно темной рекой, налетел на него, как на мрачный утес, а он только молча наблюдал за входной дверью — молча наблюдал.
Стихи прохладной ночи, созданные Эдгаром Алланом По, скользнули у него в памяти, как воды затененного ручья.
Он прошел лабиринтом черных коридоров и шагнул в сад, кожей ощущая город, свернувшийся в своей постели, во сне, в ночи. На траве поблескивала змейка садового шланга, свернутого в упругое кольцо. Он включил воду. Стоя в одиночестве и поливая цветочную клумбу, он воображал, будто дирижирует оркестром, который могут услышать лишь бродячие собаки, которые слоняются в ночи со зловещими белозубыми улыбками.
Потом он осторожно перенес весь свой вес на рыхлую землю под окном и, увязая обеими ногами, оставил четкие следы. Вернувшись в дом, двинулся вслепую вдоль невидимого коридора, роняя на пол комья грязи.
Сквозь окно веранды он различил смутные очертания заполненного на треть стакана с лимонадом, оставленного
Теперь он ощущал, как она возвращается домой. Летней ночью идет издалека, через весь город. Он закрыл глаза, напрягся, чтобы уточнить место, и определил, каким маршрутом она передвигается в темноте: ему было видно, где она ступила на мостовую и перешла улицу, в какую сторону двинулась по тротуару, стуча каблучками — тут-тук, тук-тук — под июньскими вязами и последней сиренью, пока еще с кем-то из подружек. В пустынном ночном безлюдье он вжился в
— Счастливо!
Ему слышались и не слышались голоса, а она подходила все ближе, вот она уже в какой-то миле от него, в какой-то тысяче ярдов, спускается, как хрупкий белый фонарик по невидимой проволоке, в овраг, где стрекочут сверчки, квакают лягушки, журчит вода. Он ощущал шершавые деревянные ступеньки, ведущие вниз, как будто вернулся в детство и сам побежал к ручью, не боясь занозить пятки на досках, согретых теплой пылью ушедшего дня…
Он вытянул перед собой руки. Вот большие пальцы, а за ними и все остальные соединились в воздухе, образовали круг пустоты. Тогда он начал очень медленно сжимать объятия, все крепче и крепче, приоткрыв рот, закрыв глаза.
Потом опустил подрагивающие руки на подлокотники кресла. Глаза открывать не стал.