Я велел тебе прийти сюда, фру Гудвейг, чтобы мы вместе отдохнули у очага в эту темную ночь в Рафнаберге. Мне хочется верить, что ты пожелаешь услышать мой стареющий голос, что ты будешь внимать мне, прикрыв глаза, как сестра, повинующаяся своему брату. И я знаю, что ты предпочитаешь молчать в моем присутствии! Ты хорошо помнишь, как я ударил тебя кожаным ремнем по запястьям, когда пришел сюда. Но сегодня ночью я прощаю тебе молчаливость, фру Гудвейг! Дай сказать мне, ибо для меня это радость, и самая большая из моих многочисленных слабостей – это слишком сильная радость перед словом. Йомфру Кристин покинула меня сегодня вечером и удалилась в комнату своей служанки, йомфру Лив. Ушла она по моему желанию. Ибо сага, которую я расскажу этой ночью, не предназначена для ее ушей. И расскажу я о ее матери, – о женщине, которую я сперва встретил с недоверием и без радости, а потом испытал к ней лишь ненависть.
Итак, мой брат конунг – сегодня ночью я буду называть его именно так, – послал своих воинов в страну свеев, чтобы просить конунга Эйрика сделать его дочь королевой Норвегии. Они никогда раньше не видели друг друга – человек с далеких островов и Маргрете. Она рано выучилась семенить своими атласными туфельками по таким огромным залам, которых в нашей стране и не сыщешь. Но я особенно не опасался, что именно это воздвигнет между ними стену. Нет, если бы она была умна и послушна своему мужу, как всякая добрая жена, то она получила бы взамен благодарность и возвысилась бы, как и подобает истинной королеве. И оба они зажили бы счастливой супружеской жизнью. Но этими качествами она не обладала.
Люди, которых конунг Сверрир послал в Швецию, чтобы взглянуть на Маргрете, были проницательны и рассудительны. И среди них – Эрлинг сын Олава из Рэ. Вернувшись назад, они ответствовали конунгу, что дочь конунга свеев Эйрика станет для нас королевой, лучше которой нельзя и пожелать. И молвив это, они замолчали. А я был уверен, – ибо я хорошо знал его, любое изменение его лица и голоса, – что Эрлинг сын Олава из Рэ умолк прежде других. Я отвел его в сторону, чтобы поговорить наедине. «Что скажешь?» – спросил я его. «Я скажу то, что говорил всегда», – ответил он. «Трудно угадать твой ответ», – продолжал я. «Значит, мы единодушны», – сказал он и отошел от меня.
И вот приехала она. Мы встречали ее в Ямтланде, – эту женщину с гордой осанкой, уже не молодую, без блеска юности и красоты в глазах и на лице. Я не хочу сказать, что она оказалась для нас полным разочарованием. Ибо надежда в человеческом сердце покидает нас последней, фру Гудвейг. Но вовсе не каждая золотая монета, которую достаешь из ларца, сияет небесным светом. Он, конунг Норвегии, игрок на многих досках, мужчина, владеющий своим телом безусловно, радостно бросился ей навстречу. Волосы и бороду он причесал по-новому: ради такого случая он сильно навощил их, чтобы пряди не развевались на ветру. А потому волосы на его голове жестко топорщились, хотя он не любил этого. Он обнял ее за талию. Помог сойти с седла.
Ему следовало вести себя иначе. Ей не понравился прием, и она даже не сумела скрыть свое недовольство. Да и лошадь ее вряд ли одобрила свою первую встречу с конунгом Норвегии. Она поднялась на дыбы и в гневе пустила большую струю. К ней подскочили два конюха и схватили ее под уздцы. Но это должен был сделать он, чтобы поддержать всадницу. Воспитанная при королевском дворе, она заметила его оплошность, но подчинилась и промолчала. Будущий муж ей не понравился, и ее ожидания потускнели. Потом она уже не молчала.
Фру Гудвейг из Рафнаберга, позволь мне еще сказать! В тот день конунг казался нерадостным. Он встретил женщину с безобразными ногами! Когда ветерок приподнял складки на ее платье, все увидели ноги в чулках. Женщина эта была слишком крутой в плечах, узкой в бедрах, тяжела там, где это было лишним, и совершенно без женской мягкости. Волосы ее были без блеска, хотя их и расчесывали каждое утро ее многочисленные служанки, которых он привезла с собой из отчего дома. Зубы были мелковаты и некрасивы: они виднелись тогда, когда она ела; это были не зубы хищного животного, – нет, в этом она не казалась опасной, – и главное, они не блестели между нежными губами, они не впивались в яблоко так, что сок брызгал в разные стороны. Нет-нет. Но когда она говорила, она походила на хищницу.
Была ли она умна? Не думаю. Я не думаю, что ее ума хватило бы на что-то большее, чем просто выбрать самое неподходящее время для кровавой порки провинившихся слуг, или же для битья палкой по проворным пяткам служанок, бегающих после этого еще проворнее. Она редко молчала, хотя именно молчание было ее долгом. Она часто говорила даже тогда, когда молчал ее муж. И это, фру Гудвейг, мне не нравилось в ней больше всего.