Весть о молении Эйрика не отнести к числу больших неожиданностей в жизни конунга. Но Мартейн сказал, что он молится вместе со своей многочисленной свитой: накаляют железо, и Эйрик протягивает к нему обе руки – ближе и ближе, вновь и вновь, чтобы приучить и убедить себя, что железо можно одолеть. Он обливается потом. Похоже, что пот течет по всему его нечестивому телу. Ученые мужи говорят, что алчущий Божьего суда может потеть – потом храбреца, а не труса, – чтобы вытерпеть жар! Никогда не видел я потеющих столь обильно, как Эйрик!
Мартейн мог также сообщить, что те, на острове, день и ночь напролет пели покаянные псалмы, и монах, бывший прежде кузнецом, разводил огонь в горне и бил молотом по железу, чтобы удары молота, вид огня и его жар стали привычны для Эйрика и придали ему отваги в час испытания.
– Но ступни он не упражняет? – спросил конунг.
– Нет, – сказал Мартейн.
Конунг спросил, кто еще участвует в эйриковых молебствиях. Это были все без исключения монахи монастыря и кое-кто из священников Нидароса, тайно по ночам приплывавший и пособлявший молитве.
– Я также должен был молиться! – сказал Мартейн. – Было бы небезопасно отказываться. Я молился и взывал к Господу, и бил себя в грудь, проклинал тебя, государь, и падал на колени, и следовал за Эйриком, когда он подходил к железу. Бился головой оземь и вопил, и корчился, и блевал, и расшвыривал собственную блевоту, и орал: «Во имя Господа Иисуса Христа бросаю эту блевоту в конунга Сверрира!» И пока я делал это, Эйрик держал руку над железом и обливался потом…
– Ты правильно поступил, – сказал конунг. – Но он не упражняет ступни? – спросил он.
– Нет, – ответил Мартейн.
Сверрир нарушил слово, данное Эйрику. За день до испытания он послал меня на Нидархольм – я остался недовольным поручением – передать Эйрику его повеление: пройти босым по девяти раскаленным лемехам.
Эйрик молчал, пока я говорил. Я чувствовал, как у него холодели ступни.
Вот что я помню об одном молодом бонде из Сельбу:
Один молодой бонд из Сельбу сшил изящные маленькие кожаные башмачки своей жене. Но когда они стояли перед ним на столе, и жена потянулась, чтобы их надеть, ему стукнуло в голову, что башмачки слишком хороши для нее. Он забрал их и сказал, что пойдет в город конунга Сверрира и продаст их там высокородной даме перед ордалией. Он завернул башмачки – она плакала у него за спиной, – ушел и проспал всю ночь на сеновале, где были мыши. Проснувшись утром, он увидел, что мышь прогрызла дырку на одном носке.
Тут уж заплакал он.
Все же он отправился в Нидарос, раздобыл иглу и заштопал носок на башмаке. Но их все равно никто не купил.
Он долго пил в кабаке и потом поплелся восвояси.
Но жена отказалась носить башмачки.
Вот что я помню об одном человеке и его молодой дочери в Нидаросе:
В городе конунга Сверрира был один старик, он торговал луком и у него была юная дочь, помогавшая ему в огороде. Старик соорудил два навеса недалеко от церкви святого Петра. Под одним он сам собирался продавать лук всему люду, стекавшемуся к церкви посмотреть на Эйрика, конунга и их свиты, под другим – его дочь. Было раннее утро судного дня, старику предстояло много работы. Нужно было отнести лук, и ему понадобилась помощь дочери. Но та спала глубоко и безмятежно. Он присел рядом с нею, она лежала, натянув одеяло до подбородка, и слегка улыбалась во сне. Он наклонился, чтобы откинуть одеяло, но передумал и вышел взглянуть на солнце, восходящее над горами. Затем вернулся и вздохнул – он не мог больше ждать. Она была так дорога ему. Юная, она нежилась во сне, сколько было возможно. Он наклонил голову и прочел краткую молитву, прежде чем разбудить ее.
Потом они пошли продавать лук всему люду, стекавшемуся посмотреть на испытание железом.
Рано на рассвете Эйрик и его свита плывут с Нидархольма, и пение монахов на борту возносится над морской зыбью. На корме самого большого корабля кто-то стоит, воздев руки над головой, на фоне дождя и серого неба. Вдоль берега стоят люди конунга Сверрира и молчат. За ними горожане и бонды, собравшиеся из округи. Струги поднимаются вверх по реке, человек с простертыми руками все еще возвышается на корме, и теперь я вижу: человек этот сам Эйрик. С обритой головой, в сером одеянии, кающийся, босой, он ступает на землю, по-прежнему воздев руки. Падает на колени. Поднимается, склонив голову, – вперивает взор в черную землю Господню, принимает Его теплый дождь по темени, вдруг обращает лицо к небесам – и ничком бросается в пыль. Лежит неподвижно, затем ползет вперед и целует траву – раз, потом еще, и в третий раз. Медленно встает. Складывает руки. И громко молится.
Так стоит он долго – и позади монахи, раскачиваются и поют. Дружинники его свиты застыли, подняв щиты на плечо, – с неподвижными, благоговейными, вытянутыми лицами, – точно вырезанные из дерева и натертые жиром и мазью. Я вижу их словно через завесу воды – и впереди, в туманной дымке – человека с обритой головой, макушка его блестит, как серебро. Он снова падает ниц и целует корни травы.