От такого битого жизнью человека трудно ожидать, что он вдруг растеряется, и это, кажется, произошло. Но даже я много о нем слышал – о Сергее Чудакове, поэте, московском приятеле Бродского и адресате знаменитого стихотворения «На смерть друга» («Имяреку, тебе…»). Асаркан потом подтвердил мои сведения в очередной открытке: «Сережа Ч. – не
Костя знал эту ленинградскую компанию – «ахматовские сироты» и их приятели, а в шестидесятых годах даже каким-то боком в нее входил. Неизвестно, правда, на каких ролях. Мои знакомые, имевшие к той компании отношение, его хорошо помнили. Как-то на «понедельнике» столкнулись Костя и мандельштамовед Саша Морозов, очень друг другу обрадовались. «Чем ты занимаешься?» – спросил Саша. Костя, преодолевая неловкость, немного надулся: «Занимаюсь литературой». Саша очень оживился: «Русской или зарубежной?» – «Да нет, – еще больше смутился Костя, – я сам пишу». Саша даже не смог скрыть разочарования.
Та компания явно не отличалась благодушием. Нравы были жесткие, мужские. Костю они, кажется, как-то прищемили – крепко и на всю жизнь.
Одну сцену в ЦДЛ я, к счастью, пропустил и знаю ее только в пересказе. Вернувшийся из первой поездки в Америку Рейн проходит мимо Костиного столика, бросает на ходу: «Привет тебе от Бобышева». – «Почему не от Бродского?» – кричит ему вслед Костя, уже сильно нетрезвый. «А он тебя не помнит», – говорит Рейн, не оборачиваясь.
Тут все фигуранты хороши и даже стоят друг друга. И Рейн с его театральными эффектами, и Костя, сразу подхвативший комедию с репликами на публику. Легко поверить и в короткую память И. А., но почему-то невозможно представить какой-то специальный разговор на эту тему: «А помнишь ли ты Костю Сергиенко?» – «Нет, такого не помню».
Когда этот Дом в очередной раз у кого-то отвоевывали, его неоднократно называли в печати «очагом духовности». И этому есть подтверждения: ЦДЛ отчасти опровергает законы материального мира. Когда, например, после очередного чтения
Теперь там, говорят, нормальный, пристойный ресторан. Но я не верю. Не может так сразу стать нормальным и пристойным место, где столько поколений советских писателей делились друг с другом самым сокровенным.
В начале девяносто первого года ресторан ЦДЛ был уже в полном запустении. Мы сидели у оконного витража; нижняя его часть была затянута грязной тряпкой, но все равно сильно дуло. На столике не было лампы, а в зале полутемно, неуютно и как-то пустынно, хотя почти все места заняты. Но кем! Физиономии почти уголовные. Костя печально озирался по сторонам: кончается место! кончается жизнь!
Он так и не смог найти себе другое пристанище. Может, и не хотел.
Есть люди, буквально зачарованные несчастьем. Они видят в нем какую-то драгоценность. Если этого не учитывать, Костино отношение к собственному быту может вызвать недоумение. Он загонял себя в самый дальний угол, в какую-то «коробку», собачью клетку, чужую хибару, где только паутина да раскладушка, а все завидовали его вольности и безбытности.
«Про кого ни прочтешь, – как ужасна была их жизнь», – говорил Костя, разумея великих поэтов, художников. И его человеческая незаурядность даже это романтическое клише перекраивала по-своему. Изо всех сил он старался задержать несчастье в его первой, еще творческой стадии: открытости, внезапности. Не позволял ему выродиться в уныние и рутину, обрывал прежнюю, уже коснеющую, становящуюся привычной неудачу, чтобы закрутить новую – только что полученную и совсем свежую.
И сейчас я думаю, что вся его режиссура, все замысловатые и подчас странные игры с людьми преследовали одну дальнюю и почти неосознанную цель: зачаровать своего спутника, увести его, а потом разбудить над обрывом, оврагом, над пропастью во ржи и сказать: смотри!
Иногда казалось, что это просто – «чистая душа» и, смущаясь своей простоты, он сам себя накручивает и заводит. Писал «Ксению», обливаясь слезами. Очарованный странник, одержимый какой-то мукой; тонкой болью, сокрушительной жалостью. Как будто понявший однажды то, с чем уже не может смириться. А то казалось: потерянный человек, скрупулезно обставляющий эту потерянность разными невеселыми ужимками: то старосветской манерностью, то детсадовскими прибаутками.