«Как с его собственным памятником». Эти слова преследовали Иллиджа. «Посмертно», «Посмертно»… Спэндрелл согнул одну из ног так, что колено почти прикоснулось к подбородку.
— Подержите.
Иллидж схватил ногу за щиколотку; носки были серые в белую полоску. Спэндрелл отпустил ногу, и тотчас Иллидж почувствовал неожиданный и очень сильный толчок. Мертвец пытался дать ему пинка. Чёрные пустоты возникали перед его глазами, проедая дыры в окружающем материальном мире. И сам материальный мир закачался и поплыл вокруг краёв этих межзвёздных пустот. Тошнота подступила к горлу, невероятно кружилась голова.
— Послушайте, — начал он, повёртываясь к Спэндреллу, который, сидя на корточках, срывал обёртку с другого бинта. Потом, закрыв глаза, он отпустил ногу. Она выпрямилась, как согнутая пружина, и её носок ударил по плечу Спэндрелла. Выведенный из неустойчивого равновесия, Спэндрелл растянулся на полу.
Спэндрелл поднялся.
— Вы что, совсем одурели? — накинулся он на Иллиджа. Но гнев, вызванный внезапным испугом, быстро прошёл. Он коротко рассмеялся. — Нам только в цирке выступать, — сказал он. Мало того, что это было вовсе не трагично, это была клоунада.
К тому времени, когда они кончили связывать тело, Иллидж понял, что больные лёгкие Тома и шубки за двести гиней, избыточный жир и пожизненное рабство его матери, богатство и бедность, эксплуатация и революция, справедливость, возмездие, негодование — что все это не стояло ни в какой связи с этими полузакрытыми, остекленевшими, таинственно смотрящими глазами. Не стояло ни в какой связи и совершенно не относилось к делу.
Филип обедал один. Перед его тарелкой бутылка столового вина и графин с водой поддерживали открытую книгу. Он читал за едой, пережёвывая пищу. Это была книга Бастиана [231] «О мозге». Пожалуй, она не слишком современна, но более подходящей книги для вагонного чтения он не смог найти в библиотеке отца.
Доедая рыбу, он читал об одном ирландском джентльмене, страдавшем парафазией. Случай был настолько замечателен, что он отодвинул тарелку и, вынув записную книжку, немедленно сделал в ней запись. Доктор предложил пациенту прочесть вслух параграф из устава Дублинского Тринити-колледжа. «Колледж имеет право экзаменовать или не экзаменовать по своему усмотрению каждого лиценциата до его принятия в колледж». Пациент прочёл: «Ехал грек через раву раву ораву дордовить или Господи помилуй покореново меново мордокилица заживо бендила до мекарного какамбукара». Замечательно! — сказал себе Филип, переписывая последнее слово. Какой стиль! Какая величественная красота! Богатство и звучность первой фразы! «Ехал грек через раву раву ораву…» Он повторил её про себя. «Я поставлю её на титульном листе моего нового романа, — написал он. — Эпиграф: текст всей проповеди». Шекспир только упоминал о сказках, рассказанных глупцом [232], а тут глупец сам говорил, и более того — говорил, как Шекспир. «Последнее слово о жизни», — добавил он.
В «Квинс-Холле» Толли начал с «Borborygmes symphoniques» [233] Эрика Сати. Филип нашёл, что эта музыка забавна, но не слишком. Часть слушателей подбавила веселья, свистом и криками выражая своё неодобрение. Толли, иронически вежливый, раскланивался с более чем обычной грацией. Когда шум стих, он принялся за второй номер своей программы. Это была увертюра «Кориолан» [234]. Толли гордился своим ортодоксальным вкусом и умением исполнять любую вещь. «Но Боже мой, — подумал Филип, слушая, — как плохо удаётся ему настоящая музыка! Впечатление такое, точно он стыдится эмоций Бетховена и просит за них извинения». К счастью, «Кориолана» не мог испортить даже Толли. Музыка оставалась героически прекрасной, трагической и величественной, несмотря на все его усилия.
Затихли последние звуки, в которых Бетховен выразил непобедимое величие человека и неизбежность, необходимость страдания. В антракте Филип заковылял в бар, чтобы покурить. Чья-то рука потянула его за рукав.
— Разоблачённый меломан! — произнёс знакомый голос. Он обернулся и увидел Вилли Уивера, подмигивавшего с выражением одновременно благодушным, ласковым и глуповатым. — Что вы скажете о нашем современном Орфее?
— Если вы имеете в виду Толли, то я считаю, что за Бетховена ему нечего браться.
— Немножко слишком лёгок и фантастичен для торжественности старого Людвига? — спросил Вилли.
— Да, пожалуй, — улыбнулся Филип. — Это ниже его.
— Или значительно выше. Торжественность принадлежит допозитивистической эпохе. А Толли в высшей степени современен. Неужели он не понравился вам в этой вещице Сати? Или, — продолжал он, видя, что Филип презрительно пожимает плечами, — или вы считаете, что исполнение было недостаточно реалистичным? — И он закашлял, одобряя собственную остроту.