В январе 1824 года император Александр Павлович опасно заболел горячкой и воспалением на ноге. Положение было столь серьезно, что тихо заговорили о возможной перемене царствования. Константин поспешно приехал в Петербург к больному брату. Простись Александр с жизнью в это время, междуцарствия бы не случилось — просто оттого, что цесаревич был в столице. Но государь поправился, хотя день ото дня делался всё мрачнее, получая донесения о тайных обществах и цареубийственных замыслах. Слежка была установлена даже за преданнейшим Аракчеевым, император постоянно говорил близким об усталости, о желании сбросить непосильное бремя царствования, а между тем боялся внести в дело престолонаследия необходимую ясность и вел себя так, будто по-прежнему страшился соперничества.
Константин Павлович, вернувшись в Варшаву, обратился к прежним своим занятиям, военным и семейным. Осенью 1824 года цесаревич ездил в Германию, сопровождая свою супругу на воды в Эмс, осматривал строящуюся в Кобленце величественную военную крепость и был недоволен, что пруссаки не ограничивают доступ и показывают диковинку всем желающим, как бы говоря всему миру: «Наша крепость так неприступна, что мы не боимся посторонних наблюдателей»{353}. Крепость и в самом деле смотрелась неприступной и даже у великого князя вызвала одобрение. В конце ноября Константин и княгиня Лович вернулись в Варшаву.
В начале 1825 года их посетил великий князь Николай Павлович с Александрой Федоровной. Супруги провели в гостях восемь дней, цесаревич казался любезным до крайности и отдавал младшему брату почести, которые не соответствовали его сану Николай Павлович пробовал возражать, но Константин только посмеивался в ответ: «Это всё оттого, что ты царь Мирликийский!»{354} На что намекал цесаревич? Очевидно, не только на то, что Николай Павлович был назван в честь святителя Николая, епископа Мир Ликийских. «Царь Мирликийский» смущался не напрасно, в подобном наименовании отчетливо слышалась не слишком доброжелательная ирония — мол, хоть ты и царь, да не российский — мирликийский! Решительное объяснение было неотвратимо.