В нескрываемой неприязни цесаревича к происходившему можно увидеть ограниченность его взглядов, еще легче разглядеть чувства, какие испытывали многие русские патриоты к полякам, — могущественной России не следует кроить собственные территории ради поверженной и крошечной Польши. Но пряталось в его недовольстве и другое.
Цесаревич протестовал еще и против театральности, против красивых, но пустых жестов, выразительных, но бессмысленных поз. Снова и снова сквозь все наслоения дурного воспитания, отвратительного характера, бешеного нрава в нашем герое проступало всё то же качество, то самое, которого напрочь лишен был его великодержавный брат, — искренность. Константин Павлович терпеть не мог фальши, лицедейства, в том числе и на политической арене. Великосветские церемонии недолюбливал и Александр, слишком много было их в его жизни. Однако, кажется, у Константина отвращение к придворным ритуалам, интригам и играм вызвано было не одной только перекормленностью, но еще и этим, уже упомянутым нами природным качеством.
Польская конституция, сейм, речь императора были неприятны Константину не только оттого, что они не соответствовали его взглядам, но и потому, что он подозревал во всем этом очередную пиесу, «комедию», которую для чего-то понадобилось ломать его брату.
Недоволен Александром был не только великий князь, не только русские патриоты, но и русский гражданин Николай Михайлович Карамзин, к тому времени уже преподнесший государю первые тома «Истории государства Российского». Его сарказм сопоставим с константиновским: «Варшавские речи сильно отозвались в молодых сердцах: спят и видят конституцию, судят, рядят; начинают и писать — в “Сыне Отечества”, в речи Уварова: иное уже вышло, другое готовится. И смешно, и жалко! Но будет, чему быть»{318}. В октябре 1819 года историк написал даже специально для императора «Мнение Русского гражданина», где повторял, что восстановление Польши вредно для России, что поляки любят Россию лишь до тех пор, пока слабы, и отступятся от нее, как только окрепнут. Карамзин пророчил, но император этого не знал. При личной встрече он терпеливо выслушал историка, напоил его чаем и просидел с ним в собственном кабинете пять часов.
РАЗВОД
Константин встретил ее на балу наместника, Иосифа Зайончека, в 1815 году. Жанетта (или Иоанна) Грудзинская была дочерью небогатого помещика Антона Грудзинского, к тому времени уже покойного, и падчерицей веселого и добродушного выпивохи графа Бронницы. Воспитание она получила изрядное — в пансионе французской эмигрантки девицы Ваушер (Vaucher), имевшем религиозную направленность, впрочем, не соединявшуюся ни с крайностями, ни с фанатизмом. Во главе пансиона стоял французский аббат Маллерб, образованный и умный, внушавший своим воспитанницам здравое отношение к религии. Завершила же свое воспитание княгиня Грудзинская в Париже под руководством умной и просвещенной гувернантки мисс Коллинс. В конце 1815 года Жанетта вернулась из Парижа в Варшаву{319}.
Хрупкая, изящная двадцатилетняя польская княжна пленила цесаревича сразу — полагают, что красотой и грацией, которая особенно проявлялась в танце. Остряки шутили, что в сердце великого князя она проскользнула, танцуя гавот. Из последовавших далее событий легко заключить: не в одной грации состояло дело, но и в редком душевном такте княжны. Главной ее добродетелью, вероятно, действительно было чувство меры, проявлявшееся в исключительной гибкости и мудрости, с которыми она обращалась с князем. Что ничуть не отменяло того достоинства, с которым она держалась. Константин полюбил княжну не шутя. И ухаживал за Жанеттой неотступно, в продолжение пяти лет, официально по-прежнему оставаясь мужем Анны Федоровны.
Согласно неведомому нам свидетельству, на которое ссылается лучший биограф Константина Евгений Карнович как на «достоверное», последний раз цесаревич виделся с великой княгиней Анной Федоровной в 1811 году, возвращаясь из Франции. Константин предлагал супруге вернуться в Россию, «выражая надежду, что потомство их будет на русском престоле»{320}. Великая княгиня отказала, не оставив цесаревичу ни малейшей надежды.