Цесаревич сознательно переводил служебные отношения во внеслужебную сферу, предпочитая регламенту патриархальную теплоту семейственности, дистанции — предельное сближение, иногда буквальное: забывшись, Константин мог в гневе подойти к подчиненному совсем близко и случайно оплевать его. Так, похоже, и случилось в конфликте Константина с капитаном лейб-гвардии Литовского полка Николаем Пущиным. Не умея уладить ссоры Пущина с другим, высшим по положению офицером, Константин накалялся все больше. «Ваше высочество, осторожнее, вы плюетесь!» — сказал Пущин. «Как вы смеете говорить это! Я на своего лакея плюю, а не только что на офицера. После этого вы не стоите своего мундира». — «А пока я в мундире, то не позволю себя оскорблять». «И, сказав это, Пущин снял с себя мундир и бросил его на пол»{285}.
Отвлекаясь от крайностей, к которым приводил беспокойный нрав Константина, заметим, что превращение подчиненных в своих домашних было принято не только в русской армии, но и вообще в России. Вспомним Обломова, который, как и все в его родительском доме, был уверен, что начальник — это «что-то вроде второго отца», который «до того входит в положение своего подчиненного, что заботливо расспросит его: каково он почивал ночью, отчего у него мутные глаза и не болит ли голова?». Вспомним и императора Павла, устроившего ящик для прошений своих подданных, писавших ему «об обиде на полкового командира, о покраже скота со двора, о разрешении выйти замуж, о разрешении жениться, о дозволении открыть торговую лавку, об унятии дерзновенных разговоров соседей, о пожарах, грабежах, притеснениях, убийствах…»{286}.
В неверном пространстве нерегламентированных, «семейных» отношений и сам начальник оказывался неуязвим для закона, исполняя роль «бога». Это в Византии и на Западе монарх «при помазании уподоблялся царям Израиля», в России же «царь уподоблялся самому Христу»{287}. Представления о царе, подобном Богу, в русском сознании переносились и на фигуру любого начальствующего лица, который оказывался неподсуден. «У нас
Трагический парадокс судьбы Константина состоял в том, что избранный им тип поведения, насквозь русский, предлагался полякам. С годами Константин действительно полюбил поляков и предпочитал их русским не таясь — молва приписывала ему возглас: «В душе я поляк, совершеннейший поляк!»{289}А один из мемуаристов замечает, что «некоторые называли великого князя матерью польского войска и мачехою русского»{290}. В 1831 году, когда всё уже было кончено и поверженный Константин отступал из пределов Царства Польского, он в изумлении и горечи повторял одно: «Да ведь они же не знают, как я их любил»{291}. Но то была
САМОУБИЙСТВА
Весной 1816 года в Варшаве разразился скандал. Цесаревич во время развода приказал двум польским офицерам встать в общий строй и взять ружья, то есть приравнял их к простым солдатам. История умалчивает, в чем состояла их провинность. Офицеры в солдатские ряды встали, ружья взяли, дважды послушно промаршировали вокруг проклятой Саксонской площади, на которой проходили учения, а затем по приказу великого князя вновь вернули ружья и заняли свои обычные места. Случалось такое и раньше. Случалось и не такое.
Однако на этот раз после развода офицеры того самого третьего полка, в котором служили двое провинившихся, дружно заявили своим командирам, что служить вместе с наказанными товарищами больше не могут, те ведь разжалованы в солдаты. Это был бунт, затеянный в надежде на то, что генералы донесут об инциденте великому князю. Генералы доносить не стали, сочтя, что дело замнется само собой, а оскорбленное самолюбие офицеров найдет какой-нибудь мирный выход. И ошиблись: чаша офицерского терпения переполнилась.