В разговоре Кондратия Рылеева с членом Северного общества, полковником Александром Булатовым речь вновь зашла об истреблении «монархического правления» и «власти тиранической». Рылеев желал уничтожения не только самой власти, но и ее представителей, включая нового императора Константина. Булатов возражал, что новый государь любим «народом и войсками». Тогда Рылеев развернул перед ним следующую перспективу: «И мне открывает он, что уже план готов и для царствования Константина, с тою разницею, что так как он народом любим, так надо было дожидать год, а может быть, и более, тогда главные товарищи заговора должны стараться входить в милость его и искать мест быть ближе к нему и окружить его вместо собственных своих друзей друзьями заговора и таким образом совершенно им завладеть»{405}. Завладеть, а там и отправиться по дорожке, проложенной графом Беннигсеном в спальню императора Павла.
На следствии Каховский утверждал, что у Рылеева был и другой замысел — один из членов общества всенародно убивает Константина и тут же кричит, что убил его по приказанию Николая — «таким образом, говорил он, мы вдруг погубим обоих»{406}. Рылеев объявил следствию, что всё это клевета.
Как очевидно, в том числе и из разговора Рылеева с Булатовым, мнение и привязанности народные для руководителей движения — только карта в политической игре. Любовь народа к Константину Павловичу то используется в целях восстания (когда солдат призывают кричать Константина и его жену Конституцию), то воспринимается как досадная помеха, которую нельзя не учитывать, но в итоге необходимо будет обойти. Народ лишен права голоса — в его уста буквально вкладывают лозунги, которые он должен провозглашать, — и выступает в роли бессмысленного дитяти, слепого в своих привязанностях и неразумного в желаниях. «К чему стадам дары свободы? Их нужно резать или стричь».
Вместе с тем даже вполне пристрастные члены тайного общества единодушно отмечают — Константин был любим в народе. Любопытный срез общественного мнения по этому поводу дан в записках князя С.П. Трубецкого. «Константин, — замечает Трубецкой, — в течение последних лет пребывал в Варшаве, сделался почти чужим для русских и поэтому не имел в Петербурге приверженцев. Воспоминания, которые оставались о нем, не привлекали к нему публики, хотя говорили, что нрав его много изменился к лучшему, но многие, особенно придворные, вооружались против него. Гордость дам оскорблялась мыслью, что полька, и притом незнатного рода, может быть императрицей… Однако ж большая часть высшего круга желали иметь императором Николая. Надеялись, что при нем двор возвысится, что придворная служба получит опять прежний почет и выйдет из ничтожества, в котором была при покойном государе и в которое еще бы более погрузилась при Константине… Другие классы общества молча ожидали окончания междуцарствия. Они понимали свою незначительность, хотя, впрочем, более были склонны к Константину, но только потому, что в пожилом человеке предполагали больше опытности, нежели в молодом, который до тех пор занимался единственно фрунтовою службою. Народ был вообще равнодушен. Одни военные искренне желали, чтоб Константин остался императором»{407}.[45]
Как видим, придворное общество, о пристрастиях которого князь Трубецкой был осведомлен превосходно, царствования Константина не хотело — незнатная и нерусская жена нового императора была не единственной причиной неудовольствия. Многим был известен непредсказуемый и тяжело переносимый характер великого князя. Вместе с тем Трубецкой, как и другие мемуаристы[46], признавал любовь армии к Константину. Неравнодушен к цесаревичу был и народ — здесь Трубецкой заблуждался.
Но покинем, наконец, эту комнату кривых зеркал, верных и неверных отражений нашего героя, и переместимся к нему самому, в Брюлевский дворец, в Варшаву.
«ВАШЕ …СТВО!»
Здесь, как мы уже говорили, в дни междуцарствия царило великое беспокойство. «Все были, как в лихорадке… Подъезжали с разных сторон к княгине Лович и ее родственникам, допытывались даже у камер-юнгферы и у горничных, но ничто не помогало. Как римский конклав до избрания нового папы — так и Брюлевский дворец был нем и не высказывался, пока наконец после долгих ожиданий истина не разъяснилась и великий князь объявил о своем отречении»{408}.