«В это время мы были уже на Аничковом мосту, — рассказывал Леонтьев. — Налево стоял дом Белосельских, розоватого цвета, с большими окнами, с кариатидами; за ним по набережной Фонтанки видно было Троицкое подворье, выкрашенное темно-коричневой краской, с золотым куполом над церковью, а направо, на самой Фонтанке, стояли садки рыбные, с их желтыми домиками, и видны были рыбаки в красных рубашках. Я указал Пиотровскому на эти садки, на дом Белосельских и на подворье и сказал ему: Вот вам живая иллюстрация. Подворье во вкусе византийском — это церковь, религия; дом Белосельских в виде какого-то „рококо“ — это знать, аристократия; желтые садки и красные рубашки — это живописность простонародного быта. Как это все прекрасно и осмысленно! И все это надо уничтожить и сравнять для того, чтобы везде были маленькие, одинаковые домики или вот такие многоэтажные казармы, которых так много на Невском.
— Как вы любите картины! — воскликнул Пиотровский.
— Картины в жизни, — возразил я, — не просто картины для удовольствия зрителя; они суть выразители какого-то внутреннего, высокого закона жизни — такого же нерушимого, как и все другие законы природы» [173].
Хотя сам этот «закон жизни» к моменту, о котором идет речь, Леонтьев еще не сформулировал, но эстетика уже определяла его мировоззрение. Кудиновское воспитание Феодосии Петровны постепенно воплощалось в
Когда Леонтьев отправлялся из Москвы в деревню, одной из причин такой добровольной «ссылки» было желание избежать середины — выпасть из среднего слоя общества. Эта потребность к концу его пребывания у Розенов тоже получила теоретическое оформление: Леонтьев начал размышлять о необходимости «социального разнообразия» для появления великих людей, для развития «лица» (личности). Получалось, что общественное неравенство и существование аристократии были не вредны, а необходимы! Но эстетический принцип требует не только обособления разных слоев в обществе, но и обособления наций и углубления их культурных особенностей. «Всякая нация только тем и полезна другой, что она другая: уперлась одна нация в стену, не знает, что делать; поглядела на другую и освежилась!» [175]— говорит один из персонажей романа «В своем краю».
Два года в розеновской усадьбе стали чрезвычайно важными для выработки леонтьевского мировоззрения — он был материально обеспечен, имел досуг для размышлений. Возможно, это время было одним из самых спокойных периодов в его жизни. Сказалось это и на литературных делах Леонтьева: в «Отечественных записках» были опубликованы пьеса «Трудные дни» и рассказ «В ауле Биюк-Дортэ», и он работал сразу над несколькими новыми сочинениями.
У Розенов Леонтьев закончил повесть «Второй брак» и послал ее Тургеневу. Речь в повести шла о богатой вдове (Дуне — Додо) и бедном композиторе Герсфельде, о постепенно возникающем у них чувстве друг к другу. Фабула повести мало говорит о ней самой: такая фабула с одинаковым успехом могла стать основой как для сентиментально-слащавой интерпретации заезженной истины «не в деньгах счастье», так и для реалистического рассказа в духе пьес Островского, как один человек может цинично использовать чувство другого. В любом случае сюжет был не нов. К чести Леонтьева, он совершенно по-новому его переосмыслил. Речь, разумеется, шла не о «розовой водичке» идеальной влюбленности, перебросившей мост через неравенство. Не было тут и описания грубой корысти, хотя Герсфельд и понимал, что женитьба на богатой вдове — его единственный шанс на достойную жизнь; Леонтьев убедительно показал, что не будь у Додо состояния, композитор вряд ли обратил бы на нее внимание. Вместе с тем речь шла о том, как два достойных, хороших и не очень счастливых человека пытаются понять друг друга, как в процессе этого понимания у них возникает хрупкое, но потому и драгоценное чувство душевной близости… Да и конец повести — хотя завершилась она свадьбой — мало похож на голливудский
«— Будем ли мы счастливы, как ты думаешь?
— Надо доказать, Дуня, — отвечал он, — что и мыслящие и болевшие душою люди могут жить, а не одни эти скучные, светлые и спокойные натуры. Надо надеяться, что во всяком случае мы не опошлимся…» [176]