Именно Пришвин с помощью трех женщин — своей жены, дочери Розанова Татьяны и Евдокии Тарасовны, «Тарасихи», жены Анатолия Александрова (той самой, что говорила «проценты» и очень тем раздражала Леонтьева) — отыскал оба захоронения и сделал подробный чертеж с описанием: «Могила В. В. Розанова на кладбище Черниговского скита в расстоянии 21 метра 85 сант. по бетонной дорожке от крайнего приступка паперти церкви Черниговской богоматери; под прямым углом от этой точки на W как раз напротив 3-го слева окна 4-го корпуса в 3-х метрах находится центр могилы Конст. Леонтьева… <…> Тарасиха положила два красных яйца на могилу Конст. Леонтьева, тогда среди окружавших нас преступников было заметно движение броситься на них. Но они удержались, конечно, боясь нас. Что там было, наверно, когда мы ушли!» [875]
После публикации дневников Пришвина в постсоветское время начались поиски мест захоронения Леонтьева и Розанова (их к тому моменту уже не знал даже местный священник, отец Борис Храмцов). С помощью Православного просветительского общества «Радонеж», Института мировой литературы им. А. М. Горького и Государственного литературного музея местоположение могил было установлено, и сейчас над ними возвышаются два деревянных креста.
Но мы забежали далеко вперед. Тогда же, после смерти учителя, Василий Розанов предлагал ученикам Леонтьева сплотиться и сделать что-то для его памяти. Сам Розанов сделал немало. Споря и соглашаясь, разочаровываясь и вновь восхищаясь тем, кого считал гениальным мыслителем, Василий Васильевич написал о нем новые статьи: «К. Н. Леонтьев» (1895); «Константин Леонтьев и его „почитатели“» (1910); «Неоценимый ум» (1911); «К 20-летию кончины К. Н. Леонтьева» (1911); «К. Леонтьев об Аполлоне Григорьеве (Вновь найденный материал)» (1915); «О Конст. Леонтьеве» (1917) и др.
Посетил Розанов и Сергиев Посад, куда так и не смог доехать при жизни учителя, видел библиотеку Константина Николаевича. Среди книг его внимание привлек том с названием «Alciviade» — французская монография о знаменитом афинянине, ораторе и полководце времен Пелопоннесской войны Алкивиаде. Розанову показалось, что этот эллинский образ вовсе не чужд калужскому помещику Леонтьеву. С тех пор сравнение Константина Николаевича с Алкивиадом кочует из одной его биографии в другую; и ведь не поспоришь — похож! Кого-то эта похожесть восхищала, кого-то — отвращала. Рачинского и Страхова, например. «Оба они возмущались, — по словам Розанова, — смесью эстетизма и христианства, монашества и „кудрей Алкивиада“, и, главное, жесткости, суровости и, наконец, прямо жестокости в идеях Л<еонтье>ва, смешанной с аристократическим вкусом к роскошной неге, к сладострастию даже» [876]. Тот же Страхов писал назидательно Розанову: «Покойный К. Н. Леонтьев не имел успеха — а почему? Ни одна повесть, ни одна статья не имела стройности и законченности. Все у него было то, что называется плетением мыслей. Был и талант, и вкус, и образованность; недоставало душевной чистоты и добросовестного труда» [877].
Хотела я здесь не менее назидательно написать: мол, история всё расставила по своим местам… Но ведь не расставила! Константин Николаевич так и остался, несмотря на всю неординарность личности, «персонажем второго ряда» истории русской мысли. «Ох, неблагодарное потомство!» [878]— скажет Бунин об отношении к Леонтьеву и его сочинениям, заметив, что некоторые из леонтьевских сочинений — «буквально на уровне толстовских вещей».
У Розанова можно встретить такое рассуждение: не туда Леонтьев попал, «не в тот угол истории»; он «ужасно неталантливо родился»; появись он во времена Потемкина, «и еще лучше — на месте Потемкина и с судьбою его, он бы наполнил эпоху шумом, звоном бокалов, новыми Эрмитажами и Публичными библиотеками, ну а уж потом походом на Царь-град» [879].
Вместе с тем Розанов, пытавшийся вырвать Леонтьева из паутины «не того» исторического времени, пустил в широкий обиход такие его характеристики, с которыми можно поспорить, однако от их афористичного обаяния очень трудно избавиться. К примеру: Леонтьев — это «второй Ницше». Но было кое-что и посерьезнее. Так, в своей последней статье о Константине Николаевиче (1917 года) Розанов утверждал, что «эстетизм был натурою его (Леонтьева), а в христианство он все-таки был только крещен; это — первозаконие и второзаконие».
Вторили Розанову и другие, причем уже в гораздо более жесткой манере. Например, Мережковский, сам будучи христианским модернистом (одни мечты о Церкви «Третьего Завета» чего стоят!), тем не менее Леонтьеву в христианской вере отказывал: «Всю жизнь шел ко Христу, исповедовал Его, говорил Ему: Господи! Господи! — был тайным монахом, другом Амвросия Оптинского, изломал, искалечил, изнасиловал душу свою, проклял мир во имя Христа, — и все-таки не пришел к Нему, даже ризы Его не коснулся, лица Его не увидел» [880].