В одном из писем он даже высказал свое предположение о зависти Н. Н. Страхова и В. С. Соловьева как мотиве их молчания, потому что Леонтьев представлялся ему «ярче и гениальнее» обоих. Константин Николаевич тут же стал разубеждать Розанова в этом — особенно по отношению к Соловьеву, которым восхищался. «Чему же завидовать: дарований и знания у меня меньше… годов гораздо больше, т. е. силы и охоты к борьбе гораздо меньше, а успеха, популярности, даже простой известности — очень мало»
[828], — отвечал он Розанову. Страхова же Леонтьев выше себя по таланту не считал, но объяснял его нежелание писать о себе личной нелюбовью (и был прав!). Впрочем, он признавался, что и сам к Николаю Николаевичу имел «какое-то „физиологическое“ отвращение», хотя старался быть к нему справедливым и о взглядах Страхова в своих статьях упоминал. К тому же, добавлял Константин Николаевич, «из того, что я считаю его по всем пунктам (за исключением
Розанова он не разубедил — даже спустя годы Василий Васильевич объяснял эту ситуацию чувством Сальери к Моцарту. Дело, по его мнению, было, конечно, не в успехе (которого у Леонтьева было мало), — но «что значит зависть к успеху, сравнительно с завидованием
Сам Розанов, надеясь разрушить заговор молчания вокруг Константина Николаевича, опубликовал маленькую статью о нем в «Московских ведомостях» и взялся за большую работу под названием «Эстетическое понимание истории». Полемизируя с Леонтьевым по частным вопросам, в целом он принимал леонтьевское объяснение сути исторического процесса. Черновики Розанов отправлял Леонтьеву для ознакомления, и Константин Николаевич был растроган: «Наконец-то после 20-летнего почти ожидания я нашел человека, который понимает мои сочинения
Розанов стал считать себя последователем Леонтьева. Его привлекал не только эстетизм, но и религиозная составляющая леонтьевской концепции. В 1890-е годы религиозность Розанова носила еще вполне ортодоксальный характер (позже он будет примерять одежды религиозного модерниста), чему в немалой степени способствовал его второй брак с Варварой Дмитриевной Бутягиной [831], женщиной глубоко верующей.
Впрочем, Розанов чувствовал некоторые расхождения с леонтьевской позицией даже во время этих месяцев оживленной переписки, а немного погодя, когда первая влюбленность в яркого человека неординарного «калибра ума» прошла, разница подходов стала еще заметнее. Об этом позже рассказал он сам, готовя к печати письма Леонтьева. Розанов был согласен на эстетику, но искал эстетику жизни не только в высшем свете, но и у бедных, к которым и себя с полным правом относил; он был согласен с религиозным устроением леонтьевской души, но сам искал в религии утешения, а не жесткой дисциплины и смирения; он был согласен на борьбу, но в защиту униженных и обездоленных, а не против них… Точек расхождения было множество, но после первых писем Розанова и Леонтьева буквально бросило друг к другу — сказались и общность темпераментов, и общность положения (Леонтьев легко мог узнать былого себя в бедном провинциальном учителе, томящемся в ожидании признания), и отрицание «модного» либерализма…
Вслед за Константином Николаевичем Розанов восхищался героями, полководцами, яркими историческими личностями. Но его внешность была вовсе не романтична, своей слащавой фамилии молодой человек стеснялся (потому и ударение всегда ставил на первый слог), страдал от нескладности. Оценка людей по эстетическому критерию вряд ли могла вызывать у Розанова внутреннее согласие, если не воспринимать ее как отталкивание от собственных недостатков. Правда, фотографический портрет Розанова Леонтьеву понравился — Василий Васильевич напомнил ему бывшего сослуживца по Турции Ионина, «только носик Ваш, кажется, не очень красив, — заметил Леонтьев, — слишком