Он вновь и вновь возвращался к мысли о том, что встреча «голода» и капитализма станет российским ответом смесительному упрощению, — если социалистическое движение будет «приручено» самодержавной властью, «и будет этот социализм новым и суровым трояким рабством: общинам, Церкви и Царю» [798]. И снова его предвидение удивляет: Церкви и царя в социалистической России XX века, конечно, не осталось, зато рабства и стеснения («привинчивания») было достаточно.
Пессимизм Константина Николаевича по отношению к будущему России становился всё сильнее. Вот, к примеру, как он объяснял свои колебания Губастову:
«Вы-то лучше многих знаете, как мое внутреннее устройство стойко, и потому поверите мне, если я скажу, что я за эти годы стал относительно России (той оригинальной, не европейской России, которую я в мечте так любил) большим скептиком. Все мне кажется, что и религиозность эта наша, и наш современный национализм — все это эфемерная реакция, от которой лет через 20–30 и следа не останется. <…> Быть может, это старость, усталость сердца, холодность, при которой чистый разум работает свободнее — да! <…> Я чаще прежнего сомневаюсь в религиозной культурной будущности России, но я же, с другой стороны, и сомнениям своим, как видите, не доверяю. Не нравится мне, с одной стороны, некоторая вялость правительственных мер, а с другой — я вспоминаю, что все истинно прочное, вековое создавалось медленно, толчками, нередко неожиданными, идеями смутными, неясными. Так создалась прежняя аристократическая великобританская конституция, так сложились у нас постепенно два великих учреждения — самодержавие и крепостное право.
Так даже в первые века слагалось учение самой Церкви, устроился догмат, порядок и обряд ее.
Иногда я боюсь разрешения Восточного вопроса, боюсь, чтобы неизбежная, физическая даже, близость ко всем этим „единоверцам“ нашим, неисцелимо, кажется, либеральным, не погубила вконец те реакционные всходы, которые начали только снова зеленеть у нас при новом государе (Александре III. —
А с другой стороны, я чувствую, что на взятие Царьграда одна надежда для того, кто именно хочет, чтобы это реакционное движение и властей, и умов независимых в России не остановилось» [799]. Константин Николаевич иногда мечтал дожить до того момента, когда можно будет понять, куда невидимый стрелочник повернет развитие России после завладения Константинополем — направо, куда он сам указывал в своих сочинениях, или налево, куда звала либеральная интеллигенция.
Мысль о либеральной России ему претила («…Я нахожу, что если будущая Россия способна уступить Западу и отречься от Церкви Восточной (не для Папства, а для нигилизма) и от династии своей для режима хамов штатских, то чорт ее возьми, чорт ее возьми. Такую подлую и проклятую, дурацкую Россию и жалеть нечего. Туда ей и дорога» [800], — писал он княгине Гагариной.) Он первым сравнил Россию с загадочным сфинксом: способна ли она к творчеству, созиданию, самобытному устроению? Это, с точки зрения Леонтьева, еще вопрос, и очень горький. «Но, что касается до способности всеразрушения — в этом никто ее не превзошел. С 15–16 столетия, со времен Иоаннов все слабое или мало-мальски ослабевшее вокруг России одно за другим рушится и гибнет: Казань, Астрахань, Сибирь, Малороссия, Швеция, Польша, Турция, Кавказ, Азиатские Ханства. Смешно даже видеть и читать, когда наши обижаются… что Запад нас так боится. Как же не бояться… Не то страшно, чего хочет великий народ, а то страшно, что он и нечаянно… да делает…» [801]
Статьи Леонтьева о национальной политике отдельной брошюрой издал за свой счет отец серьезно заболевшего «Ванички» Кристи, который был давним поклонником леонтьевской публицистики. В письмах брошюру хвалили многие, среди них — Фет, Новикова, Филиппов, но газеты и журналы ее публикацию обходили молчанием, которое Константин Николаевич в письме Фуделю назвал «бесстыдным».
Молчал и Соловьев. Леонтьев жаловался Александрову: «Вл<адимир> Серг<еевич> Соловьев жестоко „предает“ меня своим молчанием! Видите, как даже у высоконравственных людей мораль естественная несовершенна! А если бы он, при своей сердечной любви ко мне и при значительном умственном нашем совпадении в частностях, считал грехом свое молчание, то уж с его изобретательностью как не найти, где отозваться о брошюре, которую он, по словам Кристи, на словах превозносит!» [802]
С критикой взглядов Леонтьева на национальный вопрос выступил в печати Астафьев. Статья его вызывала недоумение Константина Николаевича, и он вступил с Астафьевым в затяжную полемику, которая закончилась разрывом их личных отношений.