Византизм олицетворял собой не просто восточную ветвь христианства, но особый тип образованности, иерархичность общества, специфическую форму государства и многое другое. Получилось, что
«Византизм» у большинства читающих людей того времени вызывал негативные коннотации. Леонтьев снова шел против течения. Он и сам это понимал, когда писал, что многим «Византия представляется чем-то… сухим, скучным, поповским… жалким и подлым» [473]. Действительно, что приходило в голову «типичному» интеллигенту того времени при слове «византизм»? Обожествление государственной власти, рабская психология подданных, знаменитая византийская «симфония», означающая особую близость отношений между Церковью и государством [474], столетия интриг, века противостояния Европе…
На византизм как качество, присущее жизни русского общества, обратил внимание еще Чаадаев, но, в отличие от Леонтьева, он расценивал его как главное препятствие на пути прогресса. Для Чаадаева «византизм» был синонимом азиатчины, застоя, восточного коварства и лицемерия. Леонтьев принцип византизма характеризовал иначе: в государственном отношении — как самодержавие, в религиозном — как истинно православное христианство, в нравственном — как отрешение от идей обретения сугубо земного благополучия. По мнению Леонтьева, именно на фундаменте этих начал возможно создание по-настоящему прочных и «красивых» общественных и жизненных форм. И только византизм — в этом пункте он был согласен с бытующим представлением о византизме! — как раз и даст России силы противостоять Западу.
Исторически Леонтьев помещал византийскую цивилизацию между греко-римской и романо-германской. Пережив расцвет в IV–VI веках, Византийская империя была разрушена «турецкой грозой», и ее обломки «упали на две различные почвы». На Западе они стали катализатором эпохи Возрождения: в Европе уже сформировался свой романо-германский культурный тип, «все было уже развито, роскошно, подготовлено», нужен был лишь небольшой толчок, напоминание об античном мире, которые и принесла Византия, чтобы началось блистательное и сложное цветение Ренессанса.
Другая почва, на которой оказались обломки византизма, — Россия. «Соприкасаясь с Россией в XV веке и позднее, Византизм находил еще бесцветность и простоту, бедность, неприготовленность, — писал Леонтьев. — Потому он глубоко переродиться у нас не мог, как на Западе, он всосался у нас общими чертами своими чище и беспрепятственнее» [475]. Если в Западной Европе византизм сыграл роль «дополнения» к собственной культуре, то на российской почве византийские идеи стали фундаментом, матрицей для складывания нового цивилизационного типа: «византийский дух, византийские начала и влияния, как сложная ткань нервной системы, проникают насквозь весь великорусский общественный организм» [476]. Византизм, по Леонтьеву, стал основным генотипом российской культуры.
Леонтьев сравнивал византизм и славизм не в пользу последнего. Для Константина Николаевича славизм — что-то неопределенное, аморфное, слабое, «нечто подобное виду дальних и обширных облаков, из которых по мере приближения их могут образовываться самые разнообразные фигуры» [477]. Он неоднократно говорил, что в славизме важно лишь то, что отличает славян от Запада, делает их особенными. Но такие отличия становятся очевидными только тогда, когда на племенные начала накладывается культурный принцип, сам по себе определенный и оформленный, — например, византизм. В противном случае славизм мало чем отличается от других наций и «культурных миров» и, скорее всего, сольется с романо-германской цивилизацией, только будет «как-то жиже, слабее… беднее». Получалось, что без византизма племенной принцип теряет свое особое содержание.