С Михаилом Александровичем в тот же вечер мы были у С. И. Мамонтова, там были В. М. Васнецов, Серов. Михаил Александрович был ранее знаком с Виктором Михайловичем. Михаил Александрович сделался сразу птенцом Москвы, и все с ним сразу перезнакомились. Но тут-то и началась настоящая травля этого замечательного художника. Все, что он делал, возбуждало во всех злобу, многие менторы все же его ценили и кой-что поручали ему сделать.
Денег у Михаила Александровича не было ни рубля, он взял у меня двадцать пять рублей - у меня тоже было плохо, пошел в магазин на Кузнецкий мост и купил духи, мыло «Коти», так мне объяснил. В мастерской утром делалась ванна - брался большой красный таз, грелась на железной печке вода, в нее вливались духи каплями - раз, два, три и т. д., потом одеколон. Михаил Александрович вставал ногами в таз и губкой от затылка выпускал пахучую воду. Еще купили самый лучший ликер, обедать ходили «…» и через неделю у нас ничего не было. Михаил Александрович вздумал сам готовить. Послал дворника за яйцами, положил их в печь в уголья - они все лопнули. Я смеялся, он обиделся.
В это время Михаил Александрович получил работу иллюстрировать Лермонтова в издании Кушнерева[167]. Изданием заведовал Кончаловский[168]. Михаил Александрович взял картон с наклеенной бумагой, тушь и кисть, и я видел, как он остро, будто прицеливаясь или что-то отмечая, отрезывая в разных местах на картоне, клал обрывистые штрихи, тонкие, прямые, и с тем же отрывом их соединял. Тут находил глаз, внизу ковер, слева решетку, в середине ухо и т. д., и так все соединялось, соединялось, заливалось тушью - и лицо Тамары, и руки, и звезды в решетках окна. Он сам был напряжение, внимание, как сталь были пальцы. Он весь был как из железа, руки как-то прицеливались, делали удар и оставались мгновение приставшие к картону, и так каждый раз. Сам он делал, как стойку делает породистая лягавая: вот-вот улетит дичь. Все-все, восточные инструменты, костюмы были у него в голове, но костюм Демона он взял мой, ассирийский. Врубелю ничего не стоило, увидев что-либо, дома нарисовать его похоже. В первой иллюстрации «Демона» Тамару он сделал с В. С. М., в доме которой мы бывали[169]. У меня был большой персидский меч. Как только его увидал Врубель, он разделся, снял рубашку, обнажил грудь, приложил его себе на грудь плашмя и так смотрел в зеркало: «Ага! Я это запомню».
Я был крайне огорчен, что Михаил Александрович изрезал большой картон «Воскресение» и наклеил на акварель бумагу, смыв перед этим свою акварель почти добела. Он совершенно не жалел, не [копил] своих работ. Это было странно, так как он понимал их значение и говорил: «Это так, это хорошо - я умею». Но он не видел похвал, что кому-нибудь это нужно. Он изверился из-за непонимания окружающих и вечной травли его - это какое-то внушение извне - и горьки часто были его глаза, и сирота жизни был этот дивный философ-художник. Не было ни одного человека, который бы больно не укусил его и не старался укусить. И знакомство московских богатых домов, где его общество любили «…» любили как оригинала, но все же было то, что вот те все - настоящие художники, а этот - такой, которого надо доделать - учить. Все отлично себя держат, такие положительные, а вот этот Врубель - не совсем. Вдруг станет сразу говорить не совсем то, что нравится, станет ухаживать за дамой, а то - никакого-никакого внимания, чего доброго, сумасброд. Нет в нем положительного, а пишет черт знает что такое - за него совестно: то какими-то точками, то штрихами. Однажды один из важных московских граждан спросил у другого важного: «А что это такое делает у вас этот господин - какого страшного пишет?» Тот важный гражданин сконфузился за Михаила Александровича и сказал: «Это проба красок для мозаики». - «А я-то думал!» - успокоился другой важный гражданин. Михаил Александрович знакомился охотно со всеми и со всеми был одинаков, спорил и во всех находил интересного собеседника.
«…» И все кругом что делал Врубель считали, что так, да не так, потом только увидели, что далеки до понимания и силы этого удивительного фантаста и творца личной формы и высокого творческого духа. Потом, спустя долгое время, как бы спохватились, что это такой был-де художник - потом уже, во время его болезни.