Апрельский Ереван казался розовым, бежевым, синим. Пористый туф прогревался и тихо дышал. Всюду раздавался запах кофе. Стоя на балконах, женщины вращали мельнички, вжимая их в мягкие груди; был слышен суховатый треск дробимых зерен. Выпив кофе, все переворачивали чашки, чтобы жижа сползала по стенкам. Наступало время почтенных старух. Жречески прищурясь, они изучали подсохший узор и гадали. Каждый был при деле. И жизнь протекала сквозь них.
В июньском Таллине стояла шумная, но деловитая прохлада. Московский поезд прибывал с утра; я успевал зайти в кондитерскую, съесть слоеный пирожок с яйцом и худосочной килькой и, поглядывая на часы, спешил на ратушную площадь: тут опаздывать было не принято. Встречи назначали в уличных кафе с намеком на Европу. Дружелюбно-отстраненный разговор под запись шел неспешно, завершался в установленное время; собеседник вежливо, но с непременной толикой презрения прощался и уходил, привычно ежась от морского ветра…
Но особенно мне нравились полеты на Восток. Начальники средней руки приезжали на «Волгах». Озирались, пытаясь опознать московского посланца. Порядочный гость из столицы обязательно должен быть толстый, лет за пятьдесят. Движется медленно, веско роняет слова, время от времени замолкает, чтобы промокнуть лысину мятым носовым платком.
Тревожный взгляд замирал на мне, но тут же смещался.
Минута-другая, и капли пота зависали на темных бровях, текли по маслянистым, наглухо выбритым щекам. Потерял!
Тогда я выдвигался, тощий и похожий на голодного студента: острые скулы, впалые щеки, маленькие усики, давно не стриженные лохмы, за плечами армейский рюкзак.
– Здравствуйте, – говорил я. – Не меня ли ищете? А то вроде телеграммой из ЦК пообещали встретить. Вы, должно быть, Худайберды Даниёрович. Я из Москвы.
По застывшим глазам было видно, что в голове у местного полуначальства замыкание, мысль искрит. Ай-ай-ай, какие времена.
4
Просвистели два года. Сначала взорвался Чернобыль. Потом в Москву из ссылки возвратился академик Сахаров. В журналах разрешили запрещенную поэзию. Прибалты требовали перехода экономики на хозрасчет. Анна Александровна по-прежнему служила. Говорили, что продуктов в магазинах стало меньше, но я этого не замечал: д
Диссертация была практически закончена; особенно мне нравилась глава вторая, в которой содержалось настоящее научное открытие. Всякий знает, что комедиограф Грибоедов по поручению Паскевича должен был уговорить Аббас-Мирзу отдать России Эривань с Нахичеванью – две иранские области на северо-востоке от Армении. Считается, что персы возмутились, из-за чего война возобновилась – и продолжалась вплоть до Туркманчая. Но я нашел в архиве иностранных дел оригинал письма Обрескова, который был тогда начальником комедиографа. В письме, написанном высокомерным почерком педанта, содержались желчные намеки на интригу Грибоедова; тот будто бы нарочно разозлил наместника иранского Азербайджана и сорвал успешно шедшие переговоры. Для чего? А только для того, чтобы ввести Обрескова в немилость и самостоятельно возглавить миссию. Это было интересно, неожиданно и ново. Теперь я мог рассчитывать на очную докторантуру.
В середине сентября мне предложили полететь в Азербайджан. Большая депутация поэтов, переводчиков и драматургов из разных союзных республик отправлялись в шестидневную поездку – практически по тем местам, где разворачивались главные события «моей» эпохи: иранцы тихо отступали и копили злобу, Обресков доносил, солдаты гибли, армян переселяли в Карабах, а Грибоедов продвигался по служебной лестнице, стал послом в Тебризе, услаждал своими вальсами беременную юную жену, пока не погиб в Тегеране. По итогам поездки мне предстояло изготовить трехминутный репортаж. Три минуты! всего три минуты. Недорогая плата за прекрасную неделю.
Рейс был ранний, утро свежее, я заранее спланировал прогулку – и еще в Москве запасся картой города. Но пока мы добирались до гостиницы, воздух стал тяжелым, непрозрачным, как будто вернулся июль. Я заставил себя доползти до базара, сфотографировал забавную табличку «На территории рынке ход разрешено с 6-00 ч.», осмотрел авангардную Девичью Башню и аляповатый дом Гаджинского, в стиле старых театральных декораций, окунулся в усталое море, после которого на коже остался красноватый налет. И уныло поплелся обратно.