Читаем Коньяк «Ширван» (сборник) полностью

Мама еще не родилась, а на машинке кто-то работал.

Де Голль входил в Париж во главе Сопротивления, а машинка оттискивала фиолетовые буквы на белой бумаге.

Хемингуэй отправлялся воевать в Испанию и писать роман «Прощай, оружие!», а она стрекотала по ночам.

Солженицын задумывал в шарашке роман о русской революции, а маминой машинке было уже тридцать пять лет, вдвое больше, чем тебе сейчас…

В год моего рождения машинка готовилась отметить свой полувековой юбилей. Окончательно оглохшая от бесконечного стука, изо дня в день мученически подставлявшая свой иссеченный валик под новые и новые побои, она располагалась на обеденном столе, где высилась моя настольная кроватка. И скептически, сочувственно и мудро поглядывала на меня. Спасибо, родная. Я тебе обязан по гроб жизни. Не только потому, что ты была нашей буренкой и позволяла заработать на молочко. Но и по другой, куда более важной причине.

Рассуждая здраво и трезво, не было у нас исторических шансов. Как не было шансов у наших родителей. И не было шансов у вас. За сорок пять лет до моего рождения страну накрыли колоссальным стеклянным колпаком, провели дезинфекцию, выкачали воздух, закачали веселящий газ; непонятливых отделили в особый отсек. Стекло как следует затонировали – чтоб не соблазнялись чужими видами. Крошились старые колонии, разваливалась Вест-Индийская Федерация и появлялся Камерун, Сирия покидала состав Объединенной Арабской Республики, а Сьерра-Леоне выныривала из-под Великой Британии; в это самое время Советский Союз морил голодом блокадный Западный Берлин, а 13 августа 1961 года Хрущев велел восточным немцам воздвигнуть Берлинскую стену. Ее воздвигли, ты не поверишь, за одну ночь. И рухнула она вместе со всем коммунистическим миром тоже за одну ночь, тридцать лет спустя…

Мы жили в закупоренной бочке, железный обруч Восточной Европы плотно сжимал ее по краям. Я должен был вырасти, в случае удачи даже чему-то выучиться, а дальше – либо сильно поглупеть, либо горько заскучать. То нельзя, это нельзя. Здесь лизни, там сдайся. Этого не читай. О том не думай. Лучше пей водку после рабочего дня. Или занимайся спортом, общественный турник за углом. Козла во дворе забивай (ничего кровожадного; так называли игру в домино). На худой конец, можешь гулять с общежитскими девочками. Но осторожно, живи и помни про жестковатое резиновое изделие номер два, продается в аптеке, стоит четыре копейки. Иначе вызовем в партком и не позволим разрушать советскую семью. А девочке скажи, чтоб сделала аборт по-тихому. Понял, товарищ? Понял товарищ, чего не понять.

Проскользят годы. Печень непростительно увеличится, удовольствие от девочек непоправимо уменьшится, будут скудная пенсия и обильные болезни, трудовые медальки на лацкане, скучная лавочка у подъезда. А затем ты тихо умрешь, и на битом автобусе твои останки поедут в жаркий крематорий. Здесь представители профкома скажут приличные речи, родные всплакнут, колесики заскрипят, закрутятся, ты медленно поползешь в жерло. Растерянная душа атеиста едва успеет скользнуть за гробом; быстро закроется железная дверца, веселый похоронщик стамеской вскроет закоченевший рот, легонько выбьет золотые коронки, стянет галстук с примороженной шеи, снимет ботинки, сбросит все это в целлофановый пакет и ловко подтолкнет ненужное тело в печь. Душа заплачет и, дрожа от страха, отправится в неведомый путь. Зачем жила? Что узнала? От чего уклонилась? Через что прошла?..

Через неделю родные получат в конторе шершавую керамическую вазочку с чьим-то неразобранным пеплом. Прольют слезы. Поставят в нишу колумбария, прикроют мемориальной доской почета с неаккуратным лавровым венком, привинтят пластмассовые цветы, чтобы не сразу украли. За нашу счастливую участь! Бурные, продолжительные аплодисменты. Все встают. Кроме тех, кто уже никогда не встанет.

Хорошая перспектива. А жизнь взяла да и пробилась из ниоткуда в никуда. По бездвижной глади вдруг побежала рябь. То в пресном советском народе начинало бродить нечто острое, дерзкое; то в затуманенных головах правильных советских интеллигентов пробуждались неправильные мысли. Исторические, политические, а потом и церковные. Народные брожения легко было отсечь, разъединить, подавить, распылить, предать забвению. А мысль – вещество летучее и заразное. Вольных типографий тогда уже не было, но машинка-то была!

Черная, блестящая, по-декадентски изогнутая.

Подставка для бумаги в одутловатом стиле модерн.

Стальные рычажки торчком, настороже; открытая каретка: как в хороших швейцарских часах, виден сразу весь узорчатый механизм.

Горделивая надпись: «Единственный представитель для всей Россiи КАРЛЪ ОКСНЕРЪ МОСКВА».

Медали, медали, золотым по черному, как на легендарном советском шампанском.

Надписи на крайних клавишах: «Переводъ регистра» и «Освобожденiе».

После 1929 года, когда захлопнулся железный занавес и советских писателей отсекли от западных издателей, эти клавиши никаких ассоциаций не вызывали. Технические термины, смешные ярлычки. Но в конце космических 50-х внезапно случится перевод регистра; начнется освобождение.

Перейти на страницу:

Похожие книги