– Ты – предмет, – односложно отвечает Конфуций. Цзы-Гун смущен и расстроен. Ответ Учителя ему непонятен, но в нем прозвучало то самое слово «предмет», «орудие», которое присутствует в другом известном изречении учителя: «Благородный муж – не орудие». Значит, ему, Цзы-Гуну, не суждено быть благородным мужем? В полном замешательстве, но смутно надеясь, что еще не все потеряно, он вновь спрашивает:
– Какой предмет?
– Яшмовый сосуд для жертвоприношений, – словно уточняет Конфуций.
Услыхав последнюю фразу, Цзы-Гун мог бы облегченно вздохнуть. Все-таки он не просто предмет, а предмет благородный – ритуальный сосуд из драгоценного камня, покрытый прекрасным узором и священными письменами. И притом вместилище божественной силы. Конечно, он большей частью стоит без пользы, но это потому, что его берегут для самого важного дела. Не хотел ли сказать Учитель, предварительно развенчав в нем самонадеянность «старшего ученика», что ему следует всю жизнь преобразить в одну торжественную церемонию, то есть в одно возвышающее дух усилие, и проникнуть чутко внемлющим сердцем в глубины вселенской гармонии?.. Но нет ни меры, ни границы музыкальному согласию, взращиваемому ритуалом, и потому нет дна у слов учителя…
О жертвенности как высшей цели нравственного подвижничества Конфуций заговаривает не единожды и каждый раз все в той же загадочно-иронической манере, словно напоминая о пропасти, отделяющей таинство ритуала от пошлости общепонятной речи. Так, он сказал о Чжун-гуне, намекая на его крестьянское происхождение: «Вот бычок для пахоты, но рыжей масти и рога добрые! Неужто отвергнут его духи гор и рек, даже если использовать его не положено?» Конфуций сравнивает Чжунгуна с быком, приносимым в жертву духам, а между тем обычай в те времена запрещал отбирать жертвенных быков среди пахотных буйволов. И снова коллизия, знакомая нам по разговору Учителя с Цзы-Гуном: вещь, казалось бы, совсем обыкновенная, даже «низкая», может оказаться пригодной для свершения священного обряда. Снова негласным, полушутливым тоном высказанный призыв «превозмочь себя», пресуществить свою частную жизнь в возвышенно всеобщую жизнь «гор и рек»…
Конфуций и сам не замыкался в стенах своего дома. Часто он выходил за стены Цюйфу на широкую равнину, окаймленную вдали холмами, и там степенно прогуливался в парадной одежде, словно и в самом деле свершал некий торжественный обряд. За ним, почтительно склонившись, следовали верные ученики, державшие в руках цитру Учителя, его сиденье, корзинки с провизией. Время от времени Учитель останавливался и погружался в созерцание пейзажа, а потом изрекал какую-нибудь загадочную фразу, которую потом еще многие годы пытались уразуметь его спутники:
Похоже, даже говоря о человечном совершенстве, Конфуций не мог отказаться от идеи иерархии. По его словам, как ни завидна участь «знающих», все же выше их стоят «человечные», которые не просто «знают свое знание», но еще и воистину претворяют его. И если знание побуждает нас действовать, то «человечность» – это воплощенное, бытийственное знание – дарит нам бесконечно действенный покой. Покой бытийствующего и подвижность познающего, гора и река – две стороны идеального человека; их единение делает нас целыми и самодостаточными. Что ж такое Конфуциева мудрость? Прозрение всевременности светлого потока жизни:
Конфуций изрекает истину как будто очевидную, житейски-обыденную. Но он говорит еще и о вечнопреемственности духа в метаморфозах бытия.
– Почему благородный муж созерцает водный поток всякий раз, когда встречает его на своем пути? – спрашивает учителя Цзы-Гун.
– Потому что вода вечно пребывает в движении и без усилия растекается по земле, – отвечает Конфуций. – Вода всегда течет по пути, указанному природой: в этом она являет образец справедливости. Водный поток не имеет предела и никогда не иссякает: в этом он подобен Великому Пути. Вода стремглав направляется в глубокие ущелья: в этом она являет образец отваги. Вода равномерно заполняет пустоты: в этом она уподобляется закону. Омывая все сущее, она очищает мир от скверны. Вот почему благородный муж любит созерцать водный поток!