Выходит, объявить свой слух «вполне настроенным» в устах Конфуция означало назвать себя не больше и не меньше, как преемником незапамятной древности. Именно: непостижимого истока всякого одухотворенного жеста, жизненности всякой жизни. Но почему Учитель Кун высказывается о себе так скромно и так иносказательно? Да потому, что иносказательно всякое правдивое слово о Великом Пути, и хорошо говорит тот, кто умеет молчать. «Имеющий уши да услышит…» Учитель Кун говорил помимо слов и о том, что дается каждому прежде слов, что согрето теплом человеческого сердца. Его мысли всегда о том, что «близко лежит», – о родном, интимно-невысказанном, греющем душу. Не он владеет своей правдой, но правда владеет им. Чем меньше он знает о ней, тем больше может доверять ей. И потому есть своя справедливость в том, что эта истина музыкальной настроенности души открылась ему в годы странствий и лишений, быть может, в те тяжкие дни, когда он и его ученики умирали с голоду в далеких и чужих землях Юга. Ничто так не высвечивает внутреннюю правду, как неуютность мира, окружающего нас.
Наверное, Конфуций и сам не смог бы сказать в точности, когда постиг он истину музыкальной настроенности жизни. Но, вероятно, он верил, что истина эта не случайно открылась ему именно в шестьдесят лет – в пору завершения земных трудов человека. И еще он знал, что эта правда привела его обратно в родной дом, как привела она его сердце к неведомому прежде, легкому, естественному и все-таки возвышенному покою…
Почему легкая правда? Да хотя бы потому, что она освобождала от необходимости что-то выражать, доказывать, объяснять. Она учила видеть жизнь своей собственной тенью, своей собственной оградой, экраном, но также и украшением, узором, орнаментом. Нет ничего более истинного и более глубокого, даже более таинственного для Конфуция, чем прихотливая вязь человеческой культуры, запечатлевшаяся в том самом понятии
Учитель Кун мог быть покоен, ибо свершил свой Путь: он облачился в узорчатый покров культурных форм и так стал своей бессмертной тенью. Он больше не принадлежал себе. Так для чего ему теперь обременять себя житейскими заботами? Его старые верные ученики вели хозяйство и передавали его науку новому поколению. Дело Учителя на глазах становилось традицией, обретало бессмертие сверхличного, символического тела духа. Конечно, с новичками приходилось быть настороже. Большинство из них были привлечены авторитетом Учителя Куна и возможностью легкой карьеры, ведь об учащихся Конфуциевой школы уже ходила добрая слава по всей Срединной стране. «Нынче уж и не встретишь молодого человека, который, проучившись три года, не мечтал бы о чинах и наградах», – ворчал Конфуций, но, как здравомыслящий человек, вовсе не отвергал ни богатства, ни стремления к достатку. Однажды он даже осудил богатого ученика, отказавшегося от жалованья, заметив, что было бы лучше, если бы он поделился своими доходами с друзьями. Он понимал, что нужно не подавлять юношеское честолюбие, а направлять его на достижение великих целей. Он по-прежнему никому не отказывал во встрече при условии, конечно, что все приличия и требования нравственности будут соблюдены. «Если кто-то приходит ко мне умытый и подобающим образом одетый, я обязательно принимаю его», – говорил он ученикам. И добавлял с улыбкой: «Ведь я не обязан брать его в семью, правда?» Впрочем, доброжелательность Конфуция не мешала ему без колебаний отказывать во встрече тем, кого он не считал достойным быть его гостем, и даже не скрывать истинных причин отказа. Известен случай, когда Учитель Кун не захотел принять некоего сановника и велел сказать, что его нет дома, а сам взял в руки цитру и запел нарочито громко, чтобы нежеланный визитер услышал его.