Впрочем, Варгасов не всегда был таким стеснительным и скованным. Он любил иногда поговорить. Но Марина отучила его от ненужных слов. Особенно после хорошего фильма или спектакля, когда ей хотелось помолчать и подумать. Раньше, не успев покинуть зал, Дима начинал решительно анализировать увиденное или услышанное. Но Маринка морщилась от такой скоропалительности.
– Погоди! Дай подумать…
Так было и в тот зимний вечер, когда они возвращались с «Евгения Онегина».
Выйдя из Большого театра, они попали почти в такую же обстановку, в которой пел свою прощальную арию Ленский: рассеянный свет, зыбкая луна, рой крупных снежинок… И вдруг с ними поравнялись две девчонки, лет по пятнадцати, не больше, тоже явно со спектакля. Они что-то оживленно обсуждали, и до Марины с Димой долетело:
– Ох, и дура эта Татьяна! Типичная мещанка… «Но я другому отдана и буду век ему верна…», – кривляясь, передразнила толстенькая девушка. – Оставила бы старикашку в мужьях – генералы на дороге не валяются, – а Онегина взяла бы в любовники…
– Очень надо, – фыркнула другая. – Он же ее отверг! А тут вдруг воспылал…
– Ну и что? – не унималась первая. – Чушь какая… До чего же ты злопамятная, Зинка! И так – во всем…
Они обогнали медленно идущую пару и исчезли за поворотом. Только тогда Марина подняла на Диму глаза. И взгляд у нее был такой растерянный и смущенный, как если бы рядом непристойно выругались…
А потом они долго сидели на заваленной снегом скамейке в Сокольниках, и Дима, чтобы исправить Маринкино настроение, испорченное глупыми девчонками, читал свои стихи, стараясь отогреть дыханием пылающее от мороза маленькое ухо…
Почему на небе звезды – белые?
В нестерпимой неба белизне.
– Еще, – потребовала Маринка и пересела так, чтобы он согрел другое ухо.
– Хи-и-и-тренькая! – счастливо улыбнулся Дима. – Я что тебе – Есенин, Тютчев, Блок? Жалкий эпигон! Если бы не ты, никогда не осмелился бы рифмовать.
– Читай, а то раскритикую, – пригрозила Маринка. – Ну?
– Это у тебя запросто выходит…
И он снова читал чуть охрипшим от волнения голосом старое, новое – все, что всплывало в памяти, но что было только о ней и для нее…
Уже в теплом подъезде нового дома на Стромынке, где жила Марина, держа в ладонях румяное лицо, он нежно поцеловав то место, где сходились широкие густые брови и начиналась ее «курнофиля». Так, рассказывала Маринка, всегда делала перед сном бабуленька, которую она обожала. Последнее, что Дима прочел, глядя в глубокие зрачки, было написано в тот день, ранним утром.
Той благодатной зимой ей было шестнадцать, ему – семнадцать. А теперь он намного старше Маринки… Почти на семь лет!
Дима, посидев еще немножко, бросил в урну пустой картонный стаканчик и решительно встал: хватит прохлаждаться. Завтра – трудный день. А встреча с Гориным и воспоминания разбередили душу… Надо выспаться и быть таким, каким он был весь этот последний месяц.
Пора сомнений и растерянности кончилась, пришло время решительных действий, раз уж ему так хочется вернуться в Швейцарию, как показалось майору Ходоровскому! «Пан Варгасов ведь не наивная институтка… Он понимает, что это право надо заработать? А если говорить точнее – купить?» Пан Варгасов понимает. Поймет ли его в дальнейшем пан Ходоровский?
Дима прибавил шагу и вдруг словно споткнулся: впереди сверкнули в ярком свете электрических фонарей желтые волосы; спадавшие на спину и плечи. «Как этой несчастной, наверное, трудно в такую жару! – невольно подумал он. – А может, это Лорелея?» Дима обогнал женщину, заглянул в лицо. Конечно, не она. И уже совсем некстати вспомнил, как Ани и Маринка пели на вечерах. Лорелея сидела у рояля, а Марина стояла за ней, чуть в глубине. Правой рукой она держалась за спинку стула – это, наверное, придавало ей, смущавшейся обычно до слез, силу, – левой переворачивала ноты.