— Старинный плат из белого холста длиной в двадцать четыре аршина, — сказал я, слово в слово повторяя описание Рахтенберга. — На нем изображена встреча первого Романова с отцом. Шелком вышиты процессии бояр и боярынь, крестьяне с хлебом и солью, рынды с оружием, Филарет, выходящий из колымаги, и упавший перед ним ниц Михаил. А над всем этим, как положено, троица и ангелы, трубящие славу, ну а вдали Москва, Кремль, церкви…
Медведев усмехнулся и, обращаясь к Никольскому, сказал:
— Эрудит, а?
— Эрудит, — согласился тот. — Придется тебя, Белецкий, к нам пригласить лекцию по искусству читать… Не откажешься, если пригласим?
— Надо подумать, — отшутился я.
Никольский скинул с носа пенсне, замигал близорукими глазами и улыбнулся. От улыбки его лицо помолодело.
— Слыхал? На глазах от похвал человек портится. Только ты его назвал эрудитом, а он уже нос задирает! Кстати, этот подарок Государственной думы царю, по-моему, Родзянко вручал, да?
— Родзянко, в Казанском соборе.
— Постой, Михаил Константинович, — сказал Медведев, — да ведь ты, говорят, был в Казанском соборе в день открытия романовских торжеств, листовки там распространял?
— Точно, — подтвердил Никольский, который всегда был не прочь вспомнить свои студенческие годы, когда он был руководителем одного из социал-демократических кружков. — Меня туда вместе с Сережей Гурским послали, он тогда на Путиловском работал.
— Так что в самом избранном обществе побывали?
— Не говори, за всю свою жизнь столько орденов, аксельбантов и эполет не видел, в глазах рябило. Государя императора удостоились чести лицезреть, литургию и молебны патриарха Антиохийского прослушали, выступление Родзянки. До сих пор его прочувствованную речь помню: «Великий государь, обширны царственные труды и заботы ваши о благе народа и неустанно ваше о нем попечение, — глухим басом проговорил Никольский, подражая Родзянке. — И народные избранники, члены Государственной думы, одушевленные монаршим доверием, безгранично счастливы лично повергнуть перед вашим императорским величеством всеподданнейшие поздравления по случаю высокознаменательного праздника Русского государства…» Очень трогательная речь была. Не только дамы, но и сенаторы к своим светлым очам платочки прижимали. Ну а нам рыдать некогда было, мы свое дело делали: листовки где только можно рассовывали. Гурский одну из них ухитрился даже к спине обер-церемониймейстера барона Кор-фа приклеить. То-то смеху было…
— Благополучно выскочили?
— Благополучно. Когда выходили, жандарм нам даже честь отдал.
Никольский предался воспоминаниям. Он вспомнил знаменитый диалог в соборе Родзянки и Распутина («Ты зачем здесь?» — спросил тогда у Распутина Родзянко. «А тебе какое дело?» — «Если ты будешь со мной говорить на «ты», я тебя отсюда за бороду выведу!»), о том, какой поднялся переполох, когда кто-то заметил на спине Корфа листовку эсдеков…
Илюша незаметно подмигнул мне. Он считал, что длинные прыжки на коротких иголках закончились. Частично он оказался прав: обстановка разрядилась и град вопросов уменьшился. Но, когда Илья заговорил о возможном убийце, Никольский вновь насторожился, а брови Медведева поползли вверх.
Фрейман делал упор на то, что Лохтина на первых допросах умолчала о своих встречах с Богоявленским в 1918 году и о своем участии в попытках освободить Николая II.
— Если учесть, — говорил он, — что Лохтина подозревает, кто совершил преступление, а возможно, и знает убийцу, это умалчивание можно рассматривать как косвенную улику, лишний раз подтверждающую, что Богоявленского убил кто-то из их общих друзей того времени.
Этот довод был не из самых сильных. Илюша, кажется, и сам это понял, но уже было поздно: вновь посыпались вопросы. Затем Никольский сказал:
— Ваше утверждение, что Богоявленского убил кто-то из его бывших друзей, мы уже слышали. Но «кто-то» звучит слишком неопределенно. Вы подозреваете какое-либо конкретное лицо или нет?
— Подозреваем.
— Кого?
— Думанского.
— Так, так…
Никольский переглянулся с Медведевым.
— Азанчевский-Азанчеев показал, со слов покойного антиквара, что Думанский был циником, который рассматривал освобождение Николая II как «очередную финансовую аферу», — продолжал Фрейман. — Такая же характеристика Думанского содержится и в дневнике Богоявленского, и в отзыве о нем князя Палея. Думанский стремился только к обогащению и считал, что цель оправдывает средства. Из дневника Богоявленского видно, что Думанский не только знал о коллекции Богоявленского, но и проявлял к ней повышенный интерес. Он пытался, в частности, приобрести у Богоявленского полотно Пизано. Он интересовался и переданной Богоявленскому царской коллекцией икон. Борис Соловьев, который, так же как и Лохтина, находился под влиянием Думанского и, по утверждению Кривошеина, «работал с ним в паре», уговаривал Богоявленского заложить иконы Думанскому за сто пятьдесят тысяч рублей…
— То есть вы хотите сказать, что Думанский мог совершить преступление?
— Да.
— Но между «мог» и «совершил» достаточно большая дистанция…