Оценку поступков, действий человеческих по их последствиям, а не по происхождению, – согласно со всею Европой и Германией в особенности, но в противоположность Китаю, где отличие или позор детей падает на родителей и предков, – Ницше называет периодом донравственным. А между тем такая оценка есть сверхнравственная, ибо по ней на разумные существа падает ответственность за все зло, творимое неразумною силою, уж, конечно, находящеюся за пределами той пошлой нравственности, какой держится наш философ, только одного и желающий: не походить на других и особенно – на всех. Судить о нравственности по происхождению значит не требовать от людей ума, значит отделять нравственное от умственного. Признать умственное необязательным для человека, признать невежество терпимым… и не замечать, что природа именно за неведение казнит смертною казнью!.. Если невежество терпимо, то, конечно, нет никакой нужды во всеобщем обязательном образовании. Понятно, что столь великую ответственность принимал на себя род человеческий тогда лишь, когда еще не было заповеди: «Познай самого себя!», то есть «знай только себя!»[1] Нравственность народная, принимая на себя ответственность за последствия, не отказывается и от суждения о поступках по происхождению: и в Китае сами преступники наказываются в высшей мере, нежели их родственники. [В действительности же] во всяком проступке виновен весь род человеческий; а потому высшая нравственность стоит вне нравственности европейской, аристократической, ницшеанской: она требует спасения всеобщего. Если же всеобщее спасение достигнуто не будет, тогда наказание будет всеобщим. Так это и видим в нравственности христианской, по которой одни будут наказаны вечными муками, а другие – созерцанием этих мук.
Ницше, болезненно боящийся походить на других, не умеет даже освободиться от шопенгауэровского мифа «воли», которую он заставляет стремиться к власти. Конечно, можно представить, что воля во всем мире, в целой Вселенной овладела собою; тогда последующее не поглощало бы предыдущего, потомки не обращали бы прах предков в свою пищу, а восстанавливали бы поглощенных. Но оставляемое при мифе воли (то есть при воле только воображаемой, фиктивной) и [само] средство восстановления оказалось бы лишь мифическим, мистическим искусством. Но Ницше даже и до мифического искусства не дошел: он [вообще] не мог понять, что род человеческий, объединясь, способен свое «devenir»[2] обратить в «revenir»[3].