Повторю: он не только не знакомил меня с другой стороной своей жизни и с новыми своими дружками, но никогда даже не упоминал их имена и ничего не рассказывал. Теперь я вижу в этом благородное желание оградить меня от любой опасности, никоим образом не вовлекать в свою вторую жизнь и нести ее груз в одиночку – это тем больше говорит о его сдержанности, что, как ни странно при нашей разнице лет, ближе меня у него тогда никого не было, и это вскоре подтвердится. Тогда же меня обижала его скрытность.
Сегодня не у кого спросить, как все разворачивалось, и мне остается лишь путь догадок. Кажется, Шурка и не мог избежать связаться с местной шпаной. Ведь он, гордый и самолюбивый, конечно же, презирал угрозы, которыми размахивала перед его лицом жизнь, шел к любой опасности, развернув плечи и выпрямившись. В тогдашней восьмилетней школе в любом классе было непременно две, так сказать, партии. Шпана ботала по фене и верховодила, это были подростки, для которых в самом звуке слова
“тюрьма” таился некий романтический призыв; вокруг их лидера и его близкого окружения вились слабенькие пареньки из послевоенных бедных и униженных рабочих семей, готовые выполнить любой приказ. По другую сторону стояла группа “чистых” мальчиков, и, коли она была достаточно сплоченной, то в общем-то соблюдалось некоторое равновесие: шпана не слишком их задирала, но при одном условии – если те не лезли в ее дела, проще говоря, не вмешивались, когда те грабили и терзали наиболее беззащитных.
Хорошо представляю себе, перед каким выбором оказался Шурка: с одной стороны, вряд ли его могло не мучить зрелище постоянного террора в отношении слабых; с другой – элементарное чувство самосохранения должно было подсказывать, что благородный одиночка поделать здесь ничего не может,- в конце концов такая организация школьного сообщества лишь повторяла без затей, с инфантильной буквальностью, устройство мира вокруг. И, кажется, он пошел единственным, как ему казалось, возможным путем: он попытался завоевать авторитет среди шпаны, а там уж влиять на правила игры изнутри. Быть может, он сам чувствовал всю пагубность этого, по сути, компромисса, подобного тому, что позволяли себе с первоначально самыми благими намерениями приличные люди, вступая в партию; или его несоприродность блатной компании помешала ему естественно вписаться в плебейский мир бесцельного хулиганства – так или иначе, кончилось для него все это очень нехорошо.
Я все узнал от матери, ей рассказал отец, а ему, по-видимому, сама тетя Аня. Так или иначе на излете его восьмого класса, весной, выяснилось, что Шурка попал в переплет: он был изобличен как соучастник ограбления уже помянутого мною Дома медработника: он и его дружки украли магнитофон из радиорубки. Помню, меня совершенно потрясло это известие, настолько несовместимым с образом моего благородного родственника представлялось само постыдное понятие “кража”. Впрочем, позже он мне кое-что объяснил.
Эта дурная компания так и называлась – ребята “от Повторки”. То есть объединяла она урлу, населявшую бесчисленные хибары, сараи и кромешные коммуналки в переулках вокруг Никитских ворот:
Кисловских и Калашном, и многие из этих самых “от Повторки” учились в Шуркиной школе, в квартале вглубь от улицы Герцена, поставленной еще в тридцатые на месте разрушенной церкви. “От
Повторки” была заметной в тогдашнем Центре бандой хулиганов, ее влияние распространялось и на Патриаршие, и на Арбат, и на
Гоголевский, даже на Волхонку, но кончалось при слиянии
Тверского бульвара и улицы Горького – здесь уже царили ребята “с
Пушки” и вообще начинался другой мир – мир богатой молодежи “с
Брода” или “со стрита”, говорили тогда и так и эдак. Вот в этой самой компании “от Повторки” Шурка, вовлеченный своими одноклассниками, и очутился, причем оказался одним из самых младших – дружки по классу были сплошь второгодники, а верховодили и вовсе лбы лет по семнадцать-восемнадцать, за которыми в тени стояли, должно быть, взрослые уголовники. И, как я понял из Шуркиного намеренно глухого и маловнятного рассказа, дело оказалось, конечно, не в магнитофоне: это было, так сказать, испытание, от которого никак невозможно было отвертеться,- любой отказ однозначно расценивался в этом мире как трусость, а мог ли Шурка позволить себе прослыть трусом?
Но и этого мало: сам он в будку не лазил – стоял “на атасе”, и вся подлость была в том, что, взломав дверь и выкрав этот самый магнитофон, дружки его почувствовали неладное и ушли через заднюю дверь, “забыв” Шурку предупредить. И минут через десять в