Приходится постоянно прибегать к хитростям. Видишь ли, дисциплины здесь нет никакой, это ж не строевые войска, где за невыполнение приказа сажают на губу. А здесь, если не стоишь над душой, ничего никто делать не будет, дверь в казарме не покрасят. Приходится искать “жертву”, того, кто в самоволку подался или вне строя в столовую отправился, и уж ему-то и вчинять наряд… Живу я почти как на гражданке, только бытовые условия, конечно, много хуже. Никак не могу привыкнуть жить без теплого туалета. По-моему, это свинство – делать туалеты неутепленными”.
В письмах появляются просьбы, всегда в постскриптумах: скажем, прислать новую записную книжку – “ты знаешь, мне нравятся большие и солидные”, или переписать для него полный текст
“Гражданки Парамоновой” – “нужно страшно, его можно достать в клубе на Козицком”. Речь идет о недолго существовавшем Клубе туристической самодеятельной песни в Козицком переулке, куда меня не однажды приводил Шурка. Впрочем, Галич туристом не был и
“туристических” песен не пел.
“Ездил в Читу в командировку, а когда вернулся – меня ожидал сюрприз. Из Читы в мое отсутствие приезжал какой-то полковник и приказал перевести меня на положение военного строителя со снижением в звании до рядового. Пока я отсутствовал, мой солдат напился. Причем напоили его люди из другой роты. Вначале он на месте побалагурил, а потом его потянуло на подвиги. Взял на стройке пятилитровый чайник краски и понес в соседнюю деревню продавать. Продал, добавил, естественно, отправился на танцы, нашел себе четырнадцатилетнюю дуру и изнасиловал ее. Может, все и прошло бы незамеченным, она и сама с радостью рассталась с невинностью, вот только он порвал ей щеку. Тут и началось: ее родители заахали, кто-то вспомнил, что она шла по улице с солдатом, ее прижали к стенке, и она все рассказала. Тотчас приехал следователь, и завели дело. Теперь этому парню светит не меньше пятнадцати в лучшем случае, в худшем – сам понимаешь…
Об этом случае доложили аж командующему округом, и тот прислал полковника разбираться. У того времени в обрез, он и наложил всем несправедливо суровые взыскания, а ком. взвода, то есть меня, и старшину приказал снять с должности. Меня это мало тронуло. Мне сейчас наплевать. Правда, ком. части вызвал к себе, долго беседовали, он сказал, что нехорошо получилось, хотя никто в этом не виноват. Посетовал, что тяжело терять таких сержантов и т. д. На прощание пообещал, что как только осудят этого фраера, то сразу вернут звание. Но мне и на это наплевать, пусть делают как хотят. Скажут полы подметать – буду подметать. Вот только плохо – сразу же, как сняли с должности, перевели в другую роту. Старшина там был кусок, т. е. сверхсрочник, и сразу мне не понравился. Косился я на него, косился, и он почувствовал, конечно, во мне враждебность, стал тоже коситься.
Возвращался я как-то от своей кошелки вечером: никуда не спешу, никуда не опаздываю. Он же в этот вечер решил сделать поверку минут на пятнадцать раньше обычного. И, естественно, меня засек.
Я вхожу как ни в чем не бывало, кричу: “Старшина, я в туалете был!” А он мне: “Ни хера, иди в штаб полы мыть”. Я его, естественно, послал. Он рассвирепел. Кричит так, что палатка дрожит и качается. Но я на своем стою, хоть и вижу, что он к тому ж под балдой, ну, думаю, дело будет. Пошли со мной, говорит, мы вышли. Позвал он меня куда-то за санчасть, прижал своей тушей, а туша у него килограммов 120, не меньше. И неожиданно ударил в челюсть. Ну я не растерялся, сделал ему серию, потом вторую. Закончил сокрушительным ударом в солнечное сплетение, добавил для верности по копчику и оставил под березками. На следующий день вызвал к себе начштаба, я рассказал ему, как дело было, ну вроде ты не виноват, говорит. Перевели опять в другую роту. А того старшину уж недели две не видно.
Ребята говорят, что пачка опухла и двух зубов как не бывало. У меня действительно от них две отметины на костяшках пальцев не заживают. Не везет мне. Да мне плевать, все равно в мае дембель”.
Таким образом, армейская карьера, которой Шурка кичился, бесславно и нелепо оборвалась. Писал он это большое письмо в середине сентября. И опять ошибался: его демобилизовали только в конце июня следующего года, одним из последних в его призыве.
Бабушку свою в живых он уже не застал, она умерла незадолго до его возвращения. Зато его ждал сюрприз – ему была отказана отдельная комната. Та самая, из-под венеролога Каца. И это обстоятельство, конечно же, изменило его жизнь по сравнению с доармейской.
Стоит ли говорить, что он возмужал, но это была мужественность довольно грубой выделки, скорее матерость, чем заря мужского цветения. Он сделался еще смуглей, но и это была уже не фамильная нежная смуглость, а въевшаяся в поры армейская копоть.