Побывав на могиле Пушкина, уставший, умиротворенный Сергей Тимофеевич прилег отдохнуть в гостиничном номере. Старая монастырская гостиница с медленным, исполненным особого обаяния характером обитания. Жаркое послеобеденное время. В гостинице и вокруг нее безлюдно, сонно. Две пожилые путешественницы, как позже выяснилось, москвички, оживленно беседовали на скамейке под окном. Они осуждали Коненкова, который, дескать, отвернулся от возвратившегося на Родину из далекой Аргентины Эрьзи, отказал Степану Дмитриевичу в помощи. Извинившись за то, что невольно подслушал беседу, я заметил, что они несправедливы к Коненкову. Женщины смутились, тотчас замолкли. Я сказал о том, что, когда коненковской мастерской достигла весть о смерти Эрьзи, Сергей Тимофеевич послал своего помощника Николая Фроловича Косова снять с умершего маску и отформовать руку, как он выразился, «божественного скульптора». В устах Коненкова это была высочайшая оценка. Не могу вспомнить, о ком еще, исключая обожествляемого им Микеланджело, он отзывался с таким восхищением. Предложив женщинам в прямой беседе выяснить истину, отправился за Сергеем Тимофеевичем. Он огорчился, узнав, с чем я пришел. Поднялся, вышел к нежданным собеседницам. Поздоровавшись, присел на скамейку, заговорил. Его слово об Эрьзе было исполнено любви, говорило о дружбе, пронесенной через десятилетия:
— Степана Эрьзю я помню учеником Московского училища живописи, ваяния и зодчества. Он много и увлеченно говорил о своей родине. Светлой, нарядной казалась Мордовия в его рассказах. Такой она и предстала передо мной, когда под влиянием Эрьзи я совершил в 1904 году путешествие в Саранск.
Степан Эрьзя посвятил жизнь художественному выражению души своего народа. Где бы он ни жил, он был верен этому идеалу. Из-под резца его даже под небом далекой Южной Америки рождались образы, овеянные волжским ветром. «Дум высокое стремленье» никогда не покидало художника. Он вырубал художников-пророков Льва Толстого и Бетховена, смело предлагал современникам как символ красоты пластическое совершенство человеческого тела.
Исполняя долг старого товарища, в настоящее время леплю портрет Степана Дмитриевича Эрьзи, в котором стремлюсь выразить свое понимание этого увлеченного человека, большого художника.
Теперь готов выслушать: в чем провинился.
Оказалось, нет дыма без огня. Как-то от Эрьзи в дом Коненкова пришел посланец с просьбой о поддержке мастера. Маргарита Ивановна, чтобы не волновать Сергея Тимофеевича, который немало испытал огорчений от «непонимания», не сказала ему о визитере. В результате родилась версия: Коненков отказал в помощи старому товарищу.
Сергей Тимофеевич сильно огорчился и непрестанно повторял:
— Как же она могла не сказать мне…
Известное дело: на людскую молву запрет не действует. Степан Дмитриевич Эрьзя в старости был угрюм, колюч, ворчлив. И коненковский характер не назовешь уравновешенным. О неукротимости, вспышках гнева, упрямстве и отходчивости вспоминают все, кто близко знал Коненкова. Архитектор и художник Бродский свидетельствует: «Сергей Тимофеевич и я, как одержимые, стоим друг против друга красные, в запале безнадежного спора кидаем друг другу злые обвинения. «Больше я не могу с Вами работать, это бессмысленно!» — кричу н, хлопаю дверью и ухожу навсегда. Наутро, после бессонной ночи, подхожу на телефонный звонок. Спокойный голос Маргариты Ивановны: «Савва Григорьевич, дорогой, приходите! Сергей Тимофеевич очень переживает…»
Возможно, что два неукротимых старца, Коненков и Эрьзя, когда-то и поспорили, обменявшись нелицеприятными выражениями. Это можно предполагать. Доподлинно же известно, что когда пятью годами позже Коненкова Степан Эрьзя возвратился на Родину, его крепко поддержал и ободрил Сергей Тимофеевич. Отмеченные печатью неповторимости, будто бы алмазным резцом изваянные скульптурные портреты и композиции Эрьзи и еще его независимый характер, его эгоцентризм у некоторых деятелей искусства вызывали чувство ревности, налет раздражения. Старого мастера пытались поучать. Эрьзя от этих поучений взвивался, впадал в отчаяние. В такой вот трудный час он пришел в мастерскую на Тверском поговорить с Коненковым. Обнялись, троекратно, по-русски, расцеловались, уселись в гостиной среди сотворенной руками Коненкова красоты. Сергей Тимофеевич разговаривал с Эрьзей как с высокочтимым коллегой.
Речь главным образом шла о житейских неурядицах. Эрьзя жаловался, что никак не может получить мастерскую, никак не добьется выставки своих произведений.
— Милый Эрьзя, все образуется, — философски, с лаской в голосе говорил Коненков, и Эрьзя смягчался, однако успокоиться не мог.
— Годы, Сергей Тимофеевич, уходят.
— Что так, то так, против этого лекарства пока не придумано, но ты ведь моложе меня и все наверстаешь…
— Приятно слышать, дорогой Сергей Тимофеевич, но пока я в трудном положении.
— Милый Эрьзя, потерпи маленько, ты ведь это умеешь делать… И еще, Степан Дмитриевич, мне как-то неловко, — Коненков покраснел, — я хотел бы помочь тебе.