Волчок поднялся со скамьи и побрел по берегу освещенного фонарями пруда. Ему было тяжело идти, ведь кроме веса собственного тела он тащил теперь бремя этого нового знания. Ребенок. Старушка сказала это так, между прочим… Волчок шел нетвердыми шагами, волоча окаменевшие ноги. Неужели он всегда ходил так медленно? Неужели никогда не замечал, как тяжелы его кости, как мертвым грузом свисают но бокам руки, как палилась свинцом поникшая голова? «Девочка-полукровка», — сказала она, а потом посмотрела на него. Вот и все, тут и думать-то особо нечего. Дважды два четыре. Он сам не заметил, как прожил эти двадцать семь лет, а в это время где-то росла его дочь. Волчок даже не понимал до конца, сколь многое потерял, — он ведь никогда не видел, как растут маленькие дети. Не знал, где, когда и как она родилась. Не слышал ее первых слов, не видел первых шагов. Да она уже полжизни прожила, а он ничего об этом не знал. А сейчас? Он знает только то, что она где-то существует. Его кровь и плоть. Существо, которому он дал жизнь. Два старика размышляли над шахматной доской, из-за скамейки выглянул олень. Волчок прошел мимо, не заметив ни людей, ни зверя. За что же его обрекли на жизнь во мраке? Не вернись он сейчас в Токио, так и не знал бы ничего.
И все же Волчок не чувствовал гнева. Слишком уж велика была его утрата, слишком неизбывна боль, слишком значительны простые факты. Это не свести к гневу. Он остановился неподалеку от шахматистов. А может, она пыталась с ним связаться. Может, у нее просто не получилось. Он ведь почти сразу подал в отставку и занялся преподаванием. Разумеется, у армейского начальства были его координаты, но у них там и без него было дел по горло, едва успевали разобраться с тысячами солдат, которые жаждали демобилизоваться и поскорее оказаться дома. Так что непонятно кому адресованное письмо вполне могло затеряться, а с ним пропала и возможность совсем другой жизни. Это было так просто, что и подумать страшно. Так просто, что вполне могло быть правдой.
А с другой стороны, как знать, быть может, Момоко и не пыталась с ним связаться. Конечно, она имела полное право так поступить. Но был еще другой голос, не допускавший и мысли о том, что его Момоко была способна на подобное. Волчок покачал головой и вздохнул. За ним этого обычно не водилось. А сейчас ничего не мог поделать с собой — вроде просто дышал, но слышал собственные вздохи. Было душно, и жара все не спадала. Хоть бы ветерок подул. Волчок безнадежно оглядел парк. Неподвижно висевшие в ночном небе фонари отражались в зеркальной глади пруда, изредка раздавался всплеск — из воды выпрыгивал охотившийся на мошек карп.
Неужели неподвижный свет фонарей будет все так же отражаться в этих тихих водах, а его уже не будет? Неужели все тот же карп будет с плеском пускать рябь но водной глади, столь же равнодушный к его уходу, как и к блеску собственной чешуи? Смертельно усталый Волчок вышел из парка и побрел к себе в гостиницу.
С облегчением снял туфли, надел стоявшие в холле гостевые тапочки, поднялся к себе в номер, уселся на пол, прислонился к стене и стал пить оставленную горничной холодную воду. Ему казалось, будто пожилая дама все так же пристально смотрит на него, он ни на минуту не переставал чувствовать ее проницательный взгляд. Волчок закрыл глаза, откинул голову и поклялся, что найдет Момоко. Найдет любой ценой. А вместе с ней обретет-таки упущенную жизнь, целый мир, о существовании которого он узнал всего несколько часов тому назад.
Впрочем, Лондон огромный город. И все же в телефонной книге будет не слишком много обладателей фамилии Ямада. Хотя кто его знает? Тут в Японии этих Ямада пруд пруди. Это ведь как Смита или Брауна разыскивать. И вообще, она вполне могла сменить фамилию. Вышла замуж, и все. Господи. Еще не известно, там ли она.
Вся эта затея показалась ему столь нелепой, что захотелось тотчас позвонить в аэропорт и заказать билет в Австралию. Но он этого не сделал. Он знал: выбора у него нет.
Оставалось сидеть в гостиничном номере, пить воду со льдом и тупо глядеть в белую пустоту противоположной стены. А меж тем новая боль потеснила боль давнишнюю, и обе они, как две добрые соседки, поселились в ветхих горницах его шестидесятилетнего сердца.