Сформировавшееся на Западе представление о восточноевропейском коммунизме невозможно полностью объяснить тем, что линия фронта холодной войны лишила западных интеллектуалов возможности физического контакта с ним. Коммунистическая пропаганда этого времени также способствовала возникновению такого образа. Лидеры коммунистических стран вели себя как запрограммированные автоматы, которые с каменными лицами и без тени иронии произносили свои унылые речи или совершали какие-то непонятные ритуалы. Даже то обстоятельство, что как раз во Франции коммунистическая партия была особенно активна и влиятельна, было не в силах ничего изменить. Ведь во Франции коммунисты тоже казались «похищенными» – опустошенными, бестелесными призраками. Их язык был таким же застылым и тавтологическим langue de bois.[19] Однако конкретная историческая причина восприятия советского коммунизма как царства автоматов, виртуальных призраков не столь важна, как сам факт, который состоит в том, что на Западе холодная война между Западом и Востоком обычно изображалась как борьба между телом и машиной, чувством и рациональностью, желанием и логикой, любовью и рационалистической утопией. Поэтому ЦРУ финансировало выставки Джексона Поллока и других абстрактных экспрессионистов – ведь их картины воспринимались как проявление инстинктивного бунта против холодной логики рационалистической утопии. Поэтому в знаменитом фильме Эрнста Любича «Ниночка» чувственная западная роскошь одерживает верх над холодной, аскетической логикой русской женщины-комиссара. Старая шутка «Ex Oriente lux, ex Occidente luxus»[20] подводит итог всей истории холодной войны.
Это обстоятельство позволяет лучше понять генеалогию критики логоцентризма и господства холодного рационализма, которая сегодня позиционируется как левая критика институций капиталистического общества. Вначале это была «антитоталитарная» критика, направленная против врагов Запада, против Советского Союза. Но со временем она все чаще использовалась против институций западного мира, которые, в свою очередь, стали восприниматься как холодные, рационалистические и бесчеловечные, то есть в некотором смысле «тоталитарные». Следовательно, первоначально этот дискурс был критикой советского коммунизма, которая со временем преобразовалась в самокритику Запада. Антикоммунистическая генеалогия этого дискурса, в основном, забыта или, лучше сказать, вытеснена. Но, несмотря на это, она имеет решающее значение для функционирования дискурса о желании, ведь любое общество готово принять критику, которая однажды уже продемонстрировала свою эффективность в борьбе с его врагами. В этом отношении чрезвычайно характерна эволюция, проделанная фигурой Большого Брата. Она была придумана Оруэллом в качестве пародии на советскую политическую систему, но со временем стала функционировать как обозначение любого государственного контроля. А поскольку технические возможности для осуществления такого контроля лучше всего развиты на Западе, то в наши дни эта фигура обычно используется в качестве характеристики аппаратов власти, поддерживающих иллюзию безопасности у жителей западных стран. Критика такого рода может показаться весьма радикальной, но ее настоящим преимуществом является то, что она не ставит под сомнение границы, установленные холодной войной, – даже сегодня, когда холодная война давно позади. Критический дискурс в той форме, которая практикуется в наши дни на Западе, оказывается на удивление гомогенным. Он всегда критикует одно и то же, прибегая для этого к одним и тем же аргументам. Различие заключается лишь в том, что правые обычно используют его по отношению к незападному миру и критикуют коммунизм или ислам как идеологии, подавляющие тело и сексуальность, левые, наоборот, практикуют его в порядке самокритики Запада, а центристы, пытаясь соблюсти справедливость, работают на обоих направлениях и прибегают то к одной, то к другой форме критики.