Взрослые часто называли Веру мальчишкой. Но странно, когда Мария Николаевна садилась за рояль, Вера опять становилась девочкой. Ее черные в такие минуты глаза устремлялись куда-то вдаль, и по нежным щекам нередко текли прозрачные слезы. Мария Николаевна играла Шопена.
— О чем ты? — спрашивала она Веру.
— Не знаю, — отвечала рассеянно девочка, — мне так хорошо! Играй еще, мамочка!
Она любила слушать, как отец разучивает роль, готовится к спектаклю или показывает ученикам, как надо брать верхнее «до». Федор Петрович не мешал детям присутствовать на его занятиях. Вера забивалась в угол дивана, затаившись, как мышь. Перед диваном стоял круглый стол, накрытый старинной плюшевой скатертью. Вокруг него такие же старинные мягкие кресла. Отсюда хорошо была видна вся комната, удобно было слушать, когда отец становился к роялю спеть новый романс, арию. На стенах в узких темных рамках висели портреты певцов и композиторов. Под ними — гравюры и акварели с видами Италии. Здесь же висели засохшие лавровые венки.
Однажды Федор Петрович, выйдя в гостиную, услышал серенаду Альмавивы. Низкий детский голос верно и старательно вытягивал:
Другой звонкий голос отвечал музыкальной фразой:
— Вера! Надя! — удивленно воскликнул Федор Петрович. — Да откуда вы это знаете?
Они без смущения отвечали:
— Мы поем, как ты с учениками.
— Ну что ж, неплохо выходит! Молодцы! Будете и вы моими ученицами, — шутливо сказал он.
В том же кабинете прошла Вера и первые уроки науки человековедения.
Рядом с ее диваном в тяжелом дубовом шкафу за стеклами мерцали золотые тиснения на корешках книг. Вера рано стала заглядывать в этот шкаф — там она нашла новый чудесный мир Пушкина и Лермонтова, Гоголя и Тургенева, Белинского и Островского. Тонкие пальцы ее с трудом вытаскивали из тугого ряда заинтересовавшую ее книгу. Делала она это с такой удивительной осторожностью, что отец ничего не замечал.
По вторникам, вечером, в свободные от спектаклей часы в этом кабинете сходились друзья Федора Петровича. Надя любила всех одинаково серьезно; у Веры были избранники, хотя и у них она замечала что-нибудь особенное и всегда немножко смешное. У Анатолия Федоровича Кони, по ее замечанию, усы росли по углам подбородка. Седая голова старого педагога, детского писателя Михаила Борисовича Чистякова не останавливала Веру: смешно поправляя за ушами воображаемые очки, она важно обшаривала воображаемые карманы, вытаскивала из них воображаемый детский журнал и наставительно обращалась к Наде:
— Вот какие книжечки, сударыня, вам надо читать, да, вот эти, а не те, что вы вытаскиваете из папашиного шкафа!
Иван Федорович Горбунов, артист громадного роста, трогательно любивший детей и особенно миниатюрную Верочку, не избежал участи всех гостей. Вера быстро усвоила его манеру рассказывать смешное, и даже сам Горбунов не сразу иногда мог понять, шутит с ним его маленькая любимица или говорит серьезно. И только лукавые искорки в глазах, как рассыпавшиеся алмазы, выдавали Веру. Горбунов сердито грозил ей пальцем, ласково приговаривая при этом:
— Но талантливо надула, не обижаюсь!
Из многочисленных друзей дома одинаково обе девочки любили Мусоргского. Блестящий офицер Преображенского полка, Модест Петрович вышел в отставку, чтобы посвятить себя музыке.
Невысокий, рано начавший полнеть, он поражал всех и привлекал своими умными, чаще заразительно веселыми, чем грустными, голубыми глазами. В представлении Веры и Нади он был тоже артист — значит, как все они, остроумный, веселый, добрый гость. Девочки видели, что отец встречал Модеста Петровича с особенной радостью, всегда ласково и приветливо, как бы ни был занят. И общая симпатия сестер переросла в искреннюю любовь к композитору.
Едва заслышав в передней его веселый голос, Вера и Надя бросались к дверям с криком:
— Это он, это он!
В огромной шубе с бобровым воротником, запорошенный снегом, Мусоргский напоминал им Деда Мороза. И действительно, в бездонных карманах его шубы всегда оказывалось что-нибудь необыкновенное: то глиняная свистулька, ярко расписанная и похожая звуком на рожок пастуха, то склеенная из цветной бумаги, сложенная гармошкой шляпа, незаменимая в домашнем спектакле, а иногда и букетики анемон — «Дульцинеям моего сердца», по-рыцарски раскланявшись, говорил композитор.
Девочки мешают ему раздеваться, хватают шапку, примеряя ее на себе, и, перебивая друг друга, спрашивают:
— Скорее, скорее, что сегодня будем играть?!
— Да дайте же, барышни, барину раздеться, — вмешивается старый слуга Викентий, помогая Мусоргскому снять шубу. — Вот Федор Петрович увидит! — грозит он.
— А, Модест Петрович! Здравствуй, здравствуй, друг! — выходя из кабинета и крепко пожимая руку гостю, шумит Федор Петрович. — Давно жду, поговорить есть о чем!