Письма Карпову содержат также характерные для Комиссаржевской в периоды её влюблённостей пункты. Прежде всего она предельно искренна, раскрывает свою душу, пишет с исповедальной интонацией. Вот один из фрагментов, посвящённых её восприятию жизни: «Всё счастливое пролетало так быстро и было так просто, что не подыщешь слов, какими бы можно дать об этом представление, а всё тяжёлое хоть и оставило след навсегда, но, отодвинутое временем, не кажется уже таким сложным и единственным, как в то время, когда барахтался в нём и не видел выхода»[248]. В другом письме из Знаменки Комиссаржевская описывает круг тревожащих её мыслей, видимо, чрезвычайно созвучных Карпову с его народническим прошлым: «Смотрю я на нужду, которая вокруг меня, нужду вопиющую, тихую, потому что кричать сил у неё нет, да и бесполезно, и вспоминается мне жизнь, которую ведём мы, “избранные”, или, вернее, сами себя избравшие, и такие тоска и грусть охватывают меня, что ни залить, ни запить их душа не может. В чём оправдание, или, вернее, где искать права на подобное существование? Ум подсказывает целый ряд слов, фраз, готовых во всякую минуту к услугам фарисейству нашего Я. Тут и служение искусству, и назначение высшее артиста, облагораживание душ, но сердце не колыхнётся на всё это. <...> Как ясно я понимаю иногда людей, кончавших жизнь самоубийством. Не под влиянием какого-то там аффекта, а сознательно прибегали к этому нелепому, беспочвенному акту, за которым та привилегия, что он к концу приводит»[249].
Таких признаний и размышлений в письмах Комиссаржевской Карпову этой поры множество. Фактически они читаются как дневник. Значит, она уверена, что будет услышана и понята, значит, между ними установилась уже та стадия понимания, на которой действует уже не сознание, а «рентгеновский луч (сиречь чутьё)», как его называет сама Комиссаржевская.
Второй обязательный пункт её программы — это, как мы помним, попытка жертвенного служения художнику, убеждённость, что только тонкая вдохновенная женщина может дать силы артисту творить и жить не на потребу дня, а для вечности. Карпову, который жалуется на застой в работе (надо понимать, драматургической), отсутствие духовной энергии и оскудение жизненного материала, она пишет: «А вот я знаю одно, что если бы я была с Вами сейчас и сохранила то настроение или, вернее, ту смену настроений, какая овладела мной всё это время, то я помогла бы Вам овладеть природой работы, а уж за темой тогда остановки бы не было...»[250]
Третьим пунктом был непременный дидактический элемент. Карпов, конечно, меньше других походил на человека, которого нужно было воспитывать. Он был значительно старше Комиссаржевской и гораздо больше её испытал на своём веку, в том числе преследования, осуждение, ссылку. Он был человеком глубоко положительным. Но — он очень любил пьесы А. Н. Островского, он смотрел на искусство как на средство для облегчения жизни народа, он не понимал и не чувствовал того нового, что зарождалось не только в театре, но и во всей окружающей жизни и провозвестницей чего уже ощущала себя Комиссаржевская. И он твёрдо стоял на своих позициях, не желая прислушиваться и меняться вместе с веком. Вот почему Комиссаржевская считала возможным наставлять Карпова.
Менторские интонации то и дело звучат в её письмах. «Почему Вы тоскуете? Ведь по репертуару сегодня “Волки и овцы”... Вы же так любите Островского...»[251] — ехидничает она. В другом письме, рассказывая о своих впечатлениях от оперы Римского-Корсакова «Садко», неожиданное поучение: «А поэзии сколько, всё, всё на фоне поэзии неисчерпаемой! Вы ведь ей не очень большое значение придаёте в жизни. Да. Она не спасает нас от ошибок, в которые неминуемо впадаешь в борьбе с жизнью и с собой, но она всегда раздует в пламя искру, дарованную нам Богом, а пламя это очищает душу и убережёт её от омута, в который тянут всю жизнь...»[252] И уже после разрыва Комиссаржевская посылает Карпову в упрёк знаменательные слова: «Несмотря на всё, было много и благотворного в воздействии на Вас не меня, а личности моей, и мне кажется, что теперь, больше, чем когда-нибудь, Вам нужен человек такой, как я могла бы быть»[253].
Что это — неоправданное самомнение или искренняя убеждённость в собственной силе?
В любом случае роман с Карповым был полноценным и, несомненно, искренним переживанием, которое длилось без малого два года, до лета 1900-го. Родные Веры Фёдоровны только-только начали смиряться с её уже устоявшимися отношениями с К. В. Бравичем, которые никак не оформлялись официально (что в то время, конечно, вызывало недоумение), но казались стабильными и надёжными. И вот — очередной переворот, роман с женатым человеком...