Он видел убитых, уже оттащенных в ходы сообщения, он насчитал их семь, чуть больше попалось ему раненых, и он, прикинув, что потерял уже процентов двадцать, весь внутренне сжался, подсчитывая, что, если дело пойдет и дальше так, ему не хватит людей продержаться до вечера. У него мелькнула мысль, что надо будет похоронить убитых, чтобы убитые не деморализовали живых, и что, если они отобьют эту атаку и немцы отойдут, чтобы их артиллерия и авиация снова обработали его высоту, то, первое, надо будет сразу же бросить всех оставшихся ползком вперед к убитым немцам, чтобы за счет их снова пополнить боеприпасы, взять все, сколько сумеют, немецкое оружие, то есть, как сказал Щеголев, снова стать на довольствие к фрицам, и, второе, переждать артобстрел и новую бомбежку на этой линии, так как там, в открытой степи, будет безопасней, чем в траншее, к которой фрицы уже пристрелялись.
Когда он вернулся на свое место, таща с собой винтовку и патроны к ней, которые он забрал у убитых, Надя уже пришла в себя. Он стал рядом с ней, всего в метре от нее, но она, как будто не замечала его. Она была бледной, сосредоточенной, задумчивой, как будто что-то решала про себя.
— Главное — не торопись! — быстро сказал он ей, присматриваясь, сколько же против них немцев. Получалось меньше батальона, значительно меньше, по две-то полных роты было. — Бей спокойно. Старайся в тех, кто машет руками, подгоняет других. Это офицеры. Без них фриц быстро ложится. А нам главное — положить их. («Там будет видно, что дальше, — подумал он, но не сказал это Наде. — Там будет черт еще знает что!»). — Видишь — подравниваются.
Немцы и правда подравнивались — цепи замедлили бег, ожидая отставших и набирая дыхание, чтобы потом дружно, в один рывок пробежать последний кусок степи до траншеи.
«Одну роту держишь в резерве? — спросил Ардатов мысленно командира немецкого батальона. — Как будто правильно, но все равно это тебе не поможет. Я выбью твой личный состав, — злорадно развил он свою мысль. Он был уверен, что эту атаку они отобьют — уж очень удачно вписались в позицию пулеметы Щеголева, Белоконя и Кожинова, на которых он мог надеяться. — Я тебе выбью личный состав из этих рот, — повторил он мысленно. — И твое начальство тебе, сволочь, всыплет по первое число. Может, и с должности снимет. Может, даже твоя контрразведка займется тобой. Оправдывайся тогда перед презрительным и бездушным следователем, объясняй, как ты потерял полбатальона в бою за эту высотку, где, как ты считаешь, засели какие-то жалкие остатки какой-то разбитой части. Конечно, мы вообще-то остатки, — уточнил он. — Так, публика с бору по сосенке… но не жалкие, будь покоен, не жалкие! Сейчас мы это тебе покажем. Еще метров двести пробежите… Ну, а если он не дурак? — спросил Ардатов теперь себя. И признался, не мог не признаться: — Но если он не дурак, если он сразу же введет третью роту, если он введет ее тогда, когда мы пожгем патроны, да ведь потеряем тоже и людей, если он введет эту роту именно тогда, тогда… Тогда нам будет кисло!»
Он быстро посмотрел назад, в сторону Малой Россошки, но там ничего не переменилось — там было все так же безмолвно, пусто, безнадежно для него и его людей.
«Лихо!» — подумал он, чувствуя, что наполняется той обычной холодной дрожью, которая всегда приходила перед боем, которая мгновенно исчезала, когда бой начинался, потому что в бою, в ближнем пехотном бою, надо было все время, все секунды действовать — командовать людьми, перебегать, стрелять, кидать гранаты, принимать секундные решения, и не оставалось времени ни на длинные мысли, ни на глубокие переживания. Но стоило выдаться спокойной минутке, и эта дрожь наполняла его опять.
Он отнял бинокль от глаз и высунулся, чтобы посмотреть на своих людей. Все было обычно. Припав к брустверам, его люди напряженно ждали приближавшихся немцев, над линией траншеи он видел головы Тягилева, Васильева, Талича, Чеснокова, остальных, чьи фамилии он не знал, но лица запомнил. «Ну! Ну, святое воинство!» — шепотом подбодрил он всех, замечая, что Старобельский, переступая мелкими шажками, боком, боком передвигается поближе к Наде, отчего голова Старобельского в нелепой, совершенно неподходящей для армейской траншеи штатской кепке, как бы плыла к тонкой, нежной, беззащитной Надиной косыночке.
«Ну, может, пронесет! — подумал он. — И пусть она, — подумал он о Наде, — останется жить…»
Мысль о своей смерти он гнал.